***
Дима бы ни за что не вспомнил, когда все это началось. Таким уж он был человеком: прощающий жизнь и принимающий ее такой, какая она есть, не жаждущий ни справедливости, ни любви, ни сочувствия. Он не был склонен к рефлексии и оттого, что никогда он не тратился на тщеславную надежду, предаваясь мечтам, в которых забитые люди рисуют себе не счастье, а власть тиранов, не зацикливался на прошлом. Жизнь шла, и шла, и шла, и вслед ее шагу, налипая на подошву, обнажая гнойные раны земли, отходила мягкая пороша, какой устилали ей путь поэты и художники. Было лишь одно спасение от их жуткого смрада, шлейфом тянувшегося за Жизнью, – быть быстрее ее и не оглядываться назад. Эту тайну знают дети, тянущиеся первыми оставить свой след на снегу и избегающие тех мест, где взрослые оставили отпечаток ботинка.
За плохие оценки отец отвешивал ему подзатыльники, но так было у всех ребят его возраста, и в какой-то степени этими подзатыльниками Дима даже гордился, ведь прежде его никогда не били, и одноклассники, узнавая об этом, говорили, что он неженка. Но случилось кое-что, что стало для его отца своего рода спусковым крючком – разрешением на то, чтобы поступать с Димой «по-своему».
В тот день Дима вернулся с тренировки по баскетболу. Мышцы отяжелели от усталости, во рту стоял приторный вкус газировки, мешавшийся с застрявшими между зубов солеными крошками сухариков, которые они с ребятами ели по дороге, и, в сущности, это был отвратительный привкус, чем-то напоминавший привкус гнили, остающийся на языке у язвенника.
Дима сбросил кроссовки у порога и прошел в комнату, где прежде жили они с бабушкой, ту самую, где пустующий сервиз наводил на мысли о горе скорее, чем отец, просиживавший на кухне в грязной дырявой майке все вечера напролет. Он не успел даже переступить порога своей комнаты – ему навстречу, точно призрак, выплыл из темной глубины бледный силуэт матери:
– Зайди к отцу. Он тебя ждет.
Дима не особо любил разговаривать с домашними, поэтому никогда не пускался в полемику. Кинув сумку у двери, он прошел на кухню, откуда даже свет не горел. По заведенной в доме традиции, Дима несколько раз постучал костяшкой о дверной косяк, словно кухня была отцовским кабинетом и он просил разрешения войти, хотя дверь была раскрыта настежь (стучали они больше для того, чтобы отец в пьяном угаре не испугался их появления), и, заметив, что мужчина напротив поднял голову, прошел к раковине. Выкрутив кран так, чтобы вода лилась тонкой струей, Дима ополоснул лицо и шею. На улице была осень, но он долго остывал после тренировки и, пока они с ребятами добирались до своего района, на его шее и лице заново успевала образоваться липкая пленка.
– У матери деньги пропали, – хрипло, раскатисто сказал отец. – Ты взял?
Дима кинул беглый взгляд на мужчину, сидевшего за столом. Его грузная фигура, расплывшаяся по узкому стулу и державшаяся на нем благодаря той же силе, которая помогает какаду балансировать на жердочке, как-то несуразно сжималась, будто стараясь уместиться на узком сидении, хотя, когда отец бывал трезв, он умел усесться так, чтобы его поза кричала о маскулиной самонадеянности. Сейчас же он был пьян, и весь его вид внушал Диме не просто омерзение, но и страх, поэтому он поторопился соврать:
– Нет.
Отец медленно – так, словно каждое движение приносило ему боль, – повернул к нему голову, вжимая ее в плечи до того сильно, что на его некогда красивом волевом лице проступили два подбородка, и дряблая щека смялась, сдвигая все черты на другой бок.
– Подойди, – сказал он, кряхтя.
Дима уже знал, что он пойман, и не торопился подходить. Он не был уверен, что за опухшими валиками век глаза отца способны видеть хоть что-нибудь, кроме стакана и бутылки. В какой-то степени доказательством его правоты стало то, что граненый стакан, вдруг разбившийся о стену рядом с ним, все-таки не попал по нему.
– Я сказал, подойди, блядь!
Дима подошел. Теперь, когда он стер с лица грязь и пот, а за ворот стекала холодная вода, он яснее чувствовал запах мокрой шкуры, доносившийся от его отца. Это зловоние было похоже на скисший запах, который остается от рвоты, который цепляется к затасканным вещам, – запах перегара и пота, к которому Дима так и не привык за то время, что он продолжал отнимать у него воздух и пространство бабушкиной квартиры. Он не выносил этого зловония и, почувствовав его сейчас, поморщился от отвращения, давя тошноту. Отец, заметив на его лице гримасу и неправильно – а может быть и правильно – ее поняв, разозлился. Дима этого не заметил. Он готовился к подзатыльнику, унижение и боль которого были ему знакомы, но вдруг его ноги оторвались от пола, и острая боль прошила позвоночник сразу в нескольких местах – острые грани чугунной батареи впились ему в спину. На удачу, Дима смог вовремя убрать голову, но его шея все равно как-то неприятно хрустнула, а следом каждый нерв в его теле вдруг задрожал.