«Бежать, – подумал он, уйдя к себе в комнату. – Я должен отсюда бежать!» Это была не первая подобная мысль и, к сожалению, не последняя. Всякий раз, когда Дима поддавался отчаянию, придавленный низостью и мерзостью жизни, которую вел, он сгоряча обещал себе убежать, но бежать ему было некуда. У него не было родственников, о существовании которых он знал, как и не было никого, кто согласился бы принять ответственность за несовершеннолетнего мальчишку. Ему не оставалось ничего другого, кроме как выть всем своим существом, лежа ночами на матрасе, не смыкая глаз. Порой Дима ощущал, как этот вой, безмолвный, дерущий душу, разносится по всей квартире, выходит за ее пределы и, точно спутник, передает сигнал всему миру: «Заберите меня. Я здесь». Он хотел бы расплакаться от горя и зависти, чтобы плотный клубок все нарастающей злобы распался на волокна, но он не мог, ведь злоба это вовсе не печаль, не обида и не страдание – она не вызывает слез, способных облегчить душу. И он злился. Злился на себя, на других, на тех, кто счастлив, на тех, кто несчастлив (потому что в большинстве своем их несчастье было всего лишь недостатком материальной выгоды), на тех, кто весел, и на тех, кто грустен, на тех, кто говорит, что все пройдет, и на тех, кто говорит, что ничего не изменится. Но когда ночь отступала и Дима убегал из тесной, провонявшей перегаром квартиры на волю, ему снова становилось легче и казалось, что любое несчастье он сможет пережить, переждать, перетерпеть.
И он терпел. Дима уже не испытывал стыда от того, что ходит в рванье или потому, что его семья – тонко размазанный по первым ступеням общественной лестницы слой дерьма. Он и прежде был не слишком впечатлительным, поэтому поведение его родителей не поражало его ни в четырнадцать, ни в пятнадцать, ни даже в двадцать лет, когда он впервые сумел заставить себя обернуться назад и издалека посмотреть на то, что происходило тогда. Дима не давал ни себе, ни кому-либо еще возможности пожалеть себя, но из-за этого ему никогда не было жалко и других. Его сердце не сжималось при виде мертвой кошки, ему было все равно, если у других случалась какая-то беда. Он постепенно вымирал.
В пятнадцать лет, на спонтанном выпускном из девятого класса, когда Дима едва дотянул свои ГИА на проходной балл (а может, и не дотянул, и ему просто пририсовали, чтобы избавиться от проблемного ребенка, что в школах делали довольно часто), он переспал с одноклассницей. Дима даже не особо помнил, как это случилось, – его организм плохо переносил алкоголь, ему стало дурно уже после третьей стопки водки, и он ушел спать. С той ночи остались только смутные неловкие воспоминания и ничего такого, о чем бы действительно хотелось вспоминать. Дима помнил, как ушел наверх (праздновали у Игоря на даче), смутно вспоминал и то, как на мгновение открылась дверь, а затем чей-то голос позвал его из темноты. На следующее утро он проснулся рядом с голой девицей, едва прикрытой простыней. Его по-прежнему мутило, поэтому, надев на себя то же, в чем был вчера, Дима вышел в туалет и в комнату больше не вернулся.
Пару недель эта девчонка ошивалась в его дворе, постоянно звонила на его старенькую раскладушку и болтала ни о чем, сводя разговор к кокетству. Диму тошнило, словно она была как-то связана с алкогольной мутью. Первые дни Дима то ли из стыда, то ли из долга проводил с ней по нескольку часов, постоянно молча. Эта девчонка – то ли Лена, то ли Женя – игнорировала его холодность, принимая ее за таинственность, смущение, замкнутость, – в общем, видя в Диме типичного романтического героя. Она стыдливо жалась к нему своим на редкость зрелым для девятиклассницы телом и смотрела снизу вверх под углом, с которого, как она была уверенна, ее глаза смотрятся особенно красиво, хотя Дима находил, что своим влажным блеском они напоминают коровьи.
Очень скоро ему надоело: парни с площадки поглядывали на него с насмешливым пониманием и постоянно подтрунивали, девчонки, таскавшие им воду и лимонад к футбольной коробке, злились; с ней они были преувеличенно любезны, но на него чуть не рычали. Дима любил свою личную жизнь, куда он относил момент от выхода из дома до возвращения, такой, какой она была: веселой и простой. Он легко сходился с людьми, и, хотя взрослых он опасался, те из рассказов своих детей делали вывод, что он хороший парень, и с удовольствием приветствовали его на улице. Они же передавали Диме ягоды и овощи со своего огорода (огород его бабушки за домом давно зарос), звали его пообедать с ними, но Дима никогда не ходил ни к кому в гости. Любой дом, любая квартира, где жили взрослые, казались ему тем же, чем была для него собственная, – клеткой.