Увы, при всех своих стараниях эти чисто русские – рязанские, новгородские, тульские – рожи, круглые, как пряник, обрюзгшие, как старческая мошонка, не теряли своей аутентичности. «Русскость», которую они так старательно выбивали из своего костюма, перла изо всех щелей, и Катя находила совершенным убожеством то, что люди, пиявками присосавшиеся к трупу Советского союза и продолжавшие качать из России деньги, так сильно ненавидели источник своего заработка и ничего – ничего! – не делали для страны. Если подражание можно было назвать национальной чертой, сохранившейся с петровских времен, а, может быть, уясненной и того раньше, то такое отношение к стране виделось ей чем-то новым.
Обо всех этих стариках, занятых пересчетом денег даже на праздниках, Катя думала с омерзением, свойственным возвышенной натуре, которая только потому и может быть возвышенна, что бытовые проблемы – где достать деньги, как дотянуть до зарплаты, – ее не пятнали. Кроме того, Катя обладала созерцательной душой, но и эта ее созерцательность вкупе с возвышенностью составляла жалкое, неискреннее явление, продиктованное инстинктивным опасением за свою жизнь, а все больше за свое спокойствие.
Ближе к десяти часам, когда все уже разбрелись по своим уголкам и только молодежь, скучковавшись на диване перед елкой, гоняла официантов туда-сюда, Сергей Анатольевич вдруг спустился со второго этажа и, ничего не объясняя, вышел на улицу. Катя, против воли узнававшая подробности личной жизни своих ровесников, поднялась за ним.
– Извините, – сказала она, когда все вдруг замолчали и посмотрели на нее. – Я ненадолго.
Накинув на плечи манто, Катя вышла на улицу. Дул сильный ветер. Пальца на ногах замерзли за считанные минуты, но она все не уходила. Внутри было душно и скучно. Сегодня ей как никогда тяжело было притворяться гостеприимной и восторженной. Хотелось курить. Едва эта мысль появилась у нее в голове, как губы стало жечь от желания затянуться, и Катя уже не могла думать ни о чем другом.
Она уже решилась подняться наверх и прокрасться в свою комнату, чтобы отрыть где-нибудь в белье пачку сигарет, но веселый, неподдельно радушный во всем этом мракобесии голос отвлек ее.
– Катя, ты?
Она подняла глаза. Мужчина, вышедший на дорожку к дому вместе с Сергеем Анатольевичем, смотрел на нее, протягивая руки. С его рябого лица смотрели ласковые, добрые глаза.
– Ну, красавица моя, беги сюда!
И Катя побежала. Подбирая юбку длинного платья, быстро переставляя ноги, качавшиеся на тонких десятисантиметровых шпильках, она побежала с тем, чтобы упасть в знакомые крепкие объятия.
– Дядя Коля! – воскликнула она задушено. – Как я рада!.. Как я рада вас видеть!
Как никогда прежде она ощущала слабость слова, неспособного выразить и сотой доли ее радости, и даже глаза ее, сиявшие преданной любовью, едва ли могли объяснить, какое Катя испытала облегчение, узнав в незнакомце Николая Степановича.
– Вас так давно не было!
– Занят был, занят, дорогая, – он отступил на шаг, оглядывая ее с головы до ног. – А ты так повзрослела! Прямо-таки невеста выросла!
– Дядь Коль! – смутилась Катя. Сказанные кем-нибудь другим, эти слова вызвали бы раздражение, но сейчас они обогревали душу и вносили что-то свое, родное в этот вечер, полный успешных безликих людей.
– Что? Наверняка мальчишки толпами бегают!
– Ну дядь Коль!
На веранду вышла Вероника Кирилловна.
– Ника! – воскликнул Николай Степанович громовым голосом так, что, возможно, его услышали и гости. – Замечательно выглядишь! Словно тебе снова двадцать два!
Не будь этот взъерошенный человек крёстным ее дочери, Вероника Кирилловна порвала бы его, что называется, на британский флаг. Во-первых, Вероника Кирилловна ненавидела, когда ее называли "Никой" и никому этого не позволяла, заставляя людей шевелить языком и произносить все буквы ее имени. При этом она всегда считала себя снисходительной – она позволяла людям опускать ее отчество. Во-вторых, эта женщина вспоминала свои двадцать два года со страхом. В двадцать два она работала по восемнадцать часов в мастерской, насилуя мозг, калеча иглами пальцы, а тусклым освещением – глаза. В свои двадцать два она имела мечту, неудачное замужество, брошенного в России ребенка, малоприятный роман с модельером, вспоминать о котором ей было стыдно, но о котором все-таки напоминал каждый ее набросок (ведь это он учил ее, раскрывал ее талант и продвигал все выше и выше, чтобы она имела все то, что имеет сейчас). А вот чего в двадцать два она не имела, так это уверенности. Для такой женщины, как Вероника Кирилловна, это было сравни смертельной болезни, подтачивающей изнутри все тело, прогрызающей его и уничтожающей последние силы. Вероника Кирилловна очень не хотела выглядеть так, как она выглядела в двадцать два.