— Доброе утро, — снимает Силыч шапку с позументом.
Мак Кулох только кивнет и выйдет. С угла — лихач. След простыл Мак Кулоха.
Дора полюбила старую, суровую женщину, дымящую в кухне кастрюльками, сковородами. Свободное время проводила с ней. Жмурясь, отвертываясь ог летящих брызг со сковороды, Прасковья Семеновна быстрым ножем перевертывала картофель.
— Балуете вы нашего барина, Прасковья Семеновна, — улыбается Дора.
Прасковья Семеновна прикрыла картофель крышкой, улыбается.
— Барин хороший, деньги платит, что прикажет, то и надо делать.
— Ах, бы не можете представить, Прасковья Семеновна, как тягостно разыгрывать из себя эту барыню. Покупать все эти бриллиантовые застежки, золотые безделушки, денег жаль на это, — говорит Дора. — Меня, Прасковья Семеновна, волнует Сазонов, что такое? По объявлению лакеи идут один за другим, его все нет. Уж не случилось ли что?
Ивановская била фарфоровым молотком шницеля, они подпрыгивали как живые. Голова была по-кухарочьи повязана платком. Лицо раскрасневшееся от плиты. Не прерывая работы, пожала плечами.
— Не понимаю. Вчера еле выпроводила одного, пристал, «комиссию» обещает, да нанят, говорю, а он свое, не уходит, ты меня устрой, я, говорит, у редактора «Гражданина» князя Мещерского служил. Вот думаю, самый подходящий нам лакей, — засмеялась Ивановская громко, раскатисто, как смеются добрые люди.
На лестнице раздались шаги. Кто-то шел снизу. — Идут, может швейцар, вы уйдите.
Дора в платье цвета водоросли, расшитом цветными шелками, вышла. Ивановская накинула цепочку на дверь. Приходы соседней горничной Дуняши были чересчур часты, разговоры однообразны. Дуняша все жалилась, что адвокат Трандафилов скопидом, мяса покупает фунт, а кормиться хочет им три дня, ничего не украдешь. И широкой жизни егоровниных господ страшно завидовала.
Шаги были мужские. Шел человек в тяжелых сапогах. Шаги замерли у двери. Рука Ивановской, посыпавшая шницеля тертыми сухарями, остановилась. У двери мялись шаги. Раздался короткий стук.
Ивановская, приоткрыв, посмотрела в скважину за цепь. На нее глядели серые, смеющиеся глаза живого румяного лица. Чуть искривленный нос досказал приметы.
Ивановская радостно сняла цепочку.
Высокий, с ярко русским, веселым лицом, сдерживая смех, Сазонов переступил порог. Но вместо пароля, видя тот же смех в лице Ивановской, расхохотался.
— Наконец-то у пристани! чорт возьми! как я рад, — выговорил.
Подвижной, трепещущий здоровьем, с открытым лицом, широкими жестами, старовер Сазонов смеялся, глядя на работу Ивановской.
— Голову даю, вкус Савинкова! Он любит жареную картошку.
Ивановская смеялась с ним.
— Ну как живете-то, удобно? — говорил Сазонов, в глазах брызгали радость, веселье.
— Понемногу. Да что вы так долго не приходили? Тут без вас лакеев валило видимо невидимо.
Сазонов улыбался белозубой улыбкой. И так бывает, в этом русском, лихом человеке, старая Ивановская почувствовала близкое и родное. Словно встал из гроба Желябов, Михайлов. Сила, ясность бились в Сазонове. Ни анализов, ни сомнений, ни колебаний. Воля, знающая цель. Вот каков был лакей Афанасий, с ним душа в душу почувствовала себя на кухне тетушка Ивановская.
Жизнь квартиры № 1 шла полным ходом. Ранним утром, с корзинкой, первой выходила кухарка Федосья Егоровна. Шла по лавкам, на базар, в мясную. Мало смысля в кулинарии, все боялась попасть в просак. Не знала, например, частей мяса. Потому не торопилась, а выжидала в толпе кухарок, ведя разговоры, незаметно расспрашивая. Особенно подружилась с поварихой графини Нессельроде. Стол графини повариха вела на десять персон, закупала деликатессы.
— Здравствуй, Егоровна, чего нынче берешь?
— Да уж не придумаю, Матвевна, привиредливы больно, намедни взяла от грудинки, не пондравилось, барыня развизжалась, норовистая.
— Ты ссек возьми, аль огузок. Тут огузки хороши. Я завсегда беру, свежее, хорошее мясо. Да ты кажный день что ль забираешь-то здесь?
— А как же.
— Твой забор-то какой, рублей на пять берешь? Ты скажи им, что мол всегда забираю. Они тебе с сотни процент платить будут.
— Ой, ды што ты?