Расправив широкие русские усы на немецком лице, голосом с мороза ясным, генерал заявил в приемной о немедленном свидании с премьером. Дверь к Витте растворилась.
— Вы от главнокомандующего, генерал?
— Да, ваше сиятельство. С личным поручением его высочества.
Витте был сух и великолепен.
— Его высочество, — говорил Газенкампф, — просит ваше сиятельство, в случае надобности объявить Санкт-Петербург и окрестности не на военном, а в положении чрезвычайной охраны.
Глаза генерала, чуть чуть на выкате, смотрели в глаза премьера.
— Не понимаю, какая разница, генерал? Надеюсь дело не в словах?
— В случае чрезвычайного положения, передача дел в военные суды и вообще смертные казни, — баритонально говорил генерал, — зависят от министра внутренних дел Дурново, в случае военного положения это ложится на его высочество, следоватльно его высочество, а никто иной станет мишенью революционеров.
Улыбка прошла под усами премьер-министра и ушла в бороду.
— Я понимаю теперь разницу, генерал, — проговорил Витте, не глядя в лицо Газенкампфа, — передайте его высочеству, что поступлю согласно указанию.
Генерал встал. Руки обоих были крепки.
Витте, смотря в уходящую спину генерала, улыбался.
Опроборенные до отчаянной глянцевитости чиновники сновали в приемной премьер-министра, распределяя докладчиков по провинции. В Воронежской, Саратовской, Харьковской, Тамбовской, Черниговской шли красные петухи, ножи, захваты земель помещиков. Премьер-министр слал подавлять генералов: — Сахарова — в Саратовскую, Струкова — в Тамбовскую, Дубасова — в Черниговскую. Везде разъясняли, как умели, генералы неправомочные поступки. Только генерал Струков, не сумел заинтересоваться. Как выехал, так и запил во вверенной губернии, опустившись даже до пьянства с тамбовскими телеграфистами. Тамбовская же губерния продолжала волноваться.
У старого, большого человека уменьшались дни. Двадцать четыре часа казались минутами. Витте не успевал. Он давил в Прибалтике крестьян-латышей. Волнения вспыхивали в Польше. Вызывал генерала Скалона, требуя бесжалостных мер. В Забайкалье вспыхивал бунт армии. Слал генералов Рененкампфа, Меллер-Закомельского военной силой восстанавливать движение великого сибирского пути. В Петербурге вспыхнули демонстрации. Но это было б не страшно, если б не явилась на прием дама в трауре, давшая сведения о готовящемся вооруженном восстании в Москве.
По ночам старик чувствовал бессилие. Казалось, что кружится голова. Это было, вероятно, переутомление.
Савинков жил Леоном Родэ, в Петербурге, на Лиговке в меблирашках «Дагмара», в просторечии называвшихся пипишкиными номерами. С утра уходил на Среднюю Подъяческую в редакцию «Сын отечества». Там архиереи партии в табачном дыму решали, как отдать землю крестьянам с выкупом иль без выкупа. Кричали о Витте, революции, манифесте 17-го октября. В боковушке собирались боевики. На массивном диване, массивный Азеф, в кадильном куреве папирос. Казалось бы бить Тутушкиных. Но Савинковым владела тоска. Ходил Петербургом, не оглядываясь на филеров, пил, было мало денег, много грусти. Планы Азефа: — взрыв Охранного, арест Витте, взрывы телефонных, осветительных проводов — слушал безучастно.
— Что ты, Павел Иванович, — недовольно рокотал Азеф — то Тутушкины, динамитные пояса, то слова не выжмешь.
— Ерунда все, Иван. Нужно возродить боевую. К чему все это? Разве это сейчас надо? — идя с заседания, говорил Савинков.
— Конечно, не это, — кряхтел Азеф.
— Так ты думаешь, боевая возродится?
Несмотря на него, а смотря в дождливый, промозглый петербургский ветер, налетающий с Невы, Азеф бормотал неразборчиво:
— Зависит не от ЦК, а от Витте. По моему старичок сработает на нашу мельницу. — Азеф закашлялся, в кашле выпуская на тротуар слюну. Откашлявшись, догнал Савинкова.
Из ресторана «Кармен» вылетали скрипки. На 16-й линии казался уютен «Кармен» в петербургскую ветренность. Азеф вошел в ресторан, заполняя собой дверь, задевая за косяки. Савинков шел за ним.
— Ты что? — смотрели в карту, когда лакей лепетал детской беззубой челюстью о том, что бараньих больше нет, а свиных тоже нет.
— Мне, голубчик, яичницу!
— Подвело животы! — раскатисто хохотал Азеф, — то-то боевую возродить!