— Какая ерунда, — пробормотал Савинков, — и какая тяжесть. Так нельзя жить. Ты хочешь того, что я не могу тебе дать и что ты может быть даже сама не возьмешь.
Савинков, говоря, глядел на Нину, думал — «как она постарела». Савинков боялся слез.
— Зачем же тогда ты вывез меня? — проговорила Нина. — Неужели затем, чтобы я здесь в Париже испытала еще раз свое одиночество? И убедилась, что ты не только меня не любишь, как я хочу, но что я тебе совсем чужая? Ведь ты же мучишь меня, ты убиваешь.
— Чем я убиваю, скажи, ради бога? — раздраженно вставая, проговорил Савинков.
— Муж и жена, Борис, могут быть счастливы, когда меж ними нет недоговоренного. А между мной и тобой — глухая стена. И ты убиваешь тем, что не хочешь вскрыть ее, словно тебе это будет мешать. А мне… — голос Нины дрогнул, она собралась с силами, выговорив. — Зачем же тогда говорить о любви? Ее нет. А может быть никогда и не было. Я знала, что ты живешь необычной, тяжелой жизнью, я мирилась. Я ждала. Но чего же я дождалась? Вот я пришла к тебе, как девочка, опять думала, наконец, будет счастье. Оказалось мы друг другу стали чужды. У тебя для меня нет даже слов. При любви такого одиночества, Борис, не испытывают. Ведь я совсем одна…
Савинков сидел молча. Ему было даже скучно. Он знал, что в романе будет подобная глава несчастной любви. Он только удивлялся, что Нина тонко и верно говорит. Не подозревал.
— А то, что ты считаешь любовью, это для меня ужас, Борис. Ведь я знаю, что за порогом моей комнаты всякая связь со мной прекращается. Ты ушел и я вычеркиваюсь из сознания. Я тебе больше ненужна. Это позорно, это ужасно, Борис. Меж нами нет и не было того духовного зараженья, которое у любящего мужчины превращается в благодарное и любовное отношение к женщине. У тебя это исключено. Ты — один. Ты хочешь быть один. Твоя любовь — сухая обязанность. Но ведь есть женщины интереснее меня, которым ничего другого и не требуется?
Савинков сидел, не меняя позы. Сейчас он взглянул на Нину, внезапное злобное чувство, как к страшной тяжести, охватило его.
— Вот этого, самого важного женщине, как я теперь лишь поняла, у нас с тобой, Борис, нет и никогда не было. Ты не будешь возражать. Именно поэтому я была несчастна, а не потому, что много приходилось страдать. Ведь когда ты обращаешься ко мне, делишься мыслями, я знаю, что это ничем не отличается от разговора с твоими товарищами. Моя мысль ничего тебе не прибавит, ничего не отнимет. Ты не видишь, не хочешь замечать моей жизни. Даже в мелочах, когда мы идем с тобой улицей, здесь, в Париже, ты никогда не возьмешь меня под руку. Ведь я бы не выдернула руки. Может быть, я была бы даже счастлива. В отсутствии этого жеста я чувствую, как ни в чем твою отчужденность. Ты хочешь итти один, быть один. Так зачем же тебе я?
— Может быть многое, что ты говоришь, верно, — проговорил Савинков холодно. — Но если ты хочешь меня в чем-то обвинять, то вины я не чувствую. Я не могу очевидно тебе дать того, что тебе надо. Тебе нужно, собственно, мещанское счастье покойного житья-бытья Афанасия Ивановича с Пульхерией Ивановной!
— Неправда! — вскрикнула Нина, не сдерживая слез. — Я хочу искренности! А ты ее не даешь… — и убитая, Нина зарыдала.
Савинков вышел из кабинета. Накинул пальто, надел котелок и, легко ступая, спускался по лестнице. Он ехал на скачки в Лонгшамп и не любил опаздывать.
Нина сидела в угловой комнате. Был сумрак. В окно виднелся красный край падавшего за церковь солнца. Очевидно к вечерне в церковь шли люди. Нина смотрела на них и думала: — счастливы ли они, ну вот та дама, что идет под руку с мужчиной в кеппи? Он ее крепко держит, что-то говорит. Нина старалась скрыть, как завидует встречным на улице, по виду счастливым людям.
Ей казалось с девичества, что полна она вся каким-то неизжитым, необычайным чувством и настанет момент, она отдаст себя всю этому чувству, будет держать в руках счастье любимого единственного человека. Этот момент, казалось, наступил, когда в квартиру к ним вошел Савинков. Нина шла навстречу любви, но в любовь вплелась странная темнота, в которой не выговаривалось настоящее, темнота ширилась и покрыла все чувство. Пришли дети, страхи, боязни, горе, одиночество, вся гордость, страсть растоптались. А жизнь стала уходить. И вот, Нина, словно вчера отворившая дверь студенту Савинкову, выброшена и никому ненужна. Ведь жизнь же не начиналась еще, а уж кончилась и другой нет. Нина чувствовала в сумерках отчаяние и рыдала.