«Позвольте сказать, почтеннейший Алексей Петрович, что вас не должно оскорблять недоброжелательство министров и стремление выставлять ваши ошибки, не оставляя в покое и домашней жизни вашей. Причина этого — ваше величие и их ничтожество. Люди сии чувствуют, сколь они перед вами малы, поэтому стараются, чтобы другие не делали сего сравнения… вас уменьшить, чтобы через то приблизить вас к себе.
Но тщетно их старание. Они не ослепят всего народа. Всякий замечает в сём действие их зависти. Посему вам не следует на сей писк обращать внимания…»{631}
Алексей Петрович решил пока остаться, хотя и находил своё положение весьма затруднительным и неприятным. Он огорчён отношением к себе, но вполне удовлетворён собой, что видно из письма его к Александру Васильевичу Казадаеву:
«В столицах меня сменяют, иногда казнят, но это не мешает мне, пока лежат на мне обязанности, отправлять их с усердием и хорошо, сколько умею. Между тем я здоров и любуюсь на некоторые, хотя, впрочем, весьма малые успехи восьмилетнего моего пребывания здесь. Есть, по крайней мере, начала, изрядные для последователей. Кажется, вечные труды и заботы необходимы для поддержания сил моих…»
Кажется, Алексей Петрович полон оптимизма и веры в свои силы. Но ничего подобного. Уже через несколько строк того же письма он впадает в такую депрессию, от которой и сейчас не по себе становится:
«…Уже начинаю чувствовать приближение старости… Я скоро буду совсем не годен для службы и соглашусь с теми, кто таковым меня уже представляет. Не преодолеть мне всех завистников и враждебных…»{632}
Задолго до восстания на Сенатской площади правительству стало известно о существовании в России обширного заговора, нити которого якобы вели даже на Кавказ. Слухи эти шли от эмоционального декабриста Якубовича, позёра и болтуна, склонного к мистификации. И то, что Пушкин нацеливался писать о нем роман, не может повлиять на характеристику его личности.
В Петербурге полагали, что если генерал Ермолов и не был членом тайного общества, то непременно знал о его существовании. Действительно знал, но на Кавказе его не было.
«Мне не нравится и сама тактика секретного общества, ибо я имею глупость не верить, чтобы добрые дела требовали тайны», — сказал однажды Ермолов, а Давыдов вспомнил как-то его мысль и донес её до нас. Поэтому нам не надо ничего выдумывать и делать из генерала-монархиста, в лучшем случае конституционного, настоящего декабриста, вроде Михаила Сергеевича Лунина, сравнение с которым, думаю, для Алексея Петровича не было бы обидным. Нет, однако, основания для сравнения.
А вот недоверие Николая Павловича к Алексею Петровичу имело под собой известное основание. 22 января 1826 года в крепость Грозную, где находились Ермолов с войсками и Грибоедов, прибыл фельдъегерь Уклонений с высочайшим предписанием «немедленно взять под стражу чиновника Министерства иностранных дел Грибоедова со всеми принадлежащими ему бумагами, употребив осторожность, чтобы он не имел времени для их истребления, и прислать оные и его самого под благонадежным присмотром в Петербург»{633}. Генерал задержал незваного гостя на пару часов у себя и таким образом позволил писателю и помогавшим ему его друзьям избавиться от опасных бумаг. По убеждению Пушкина, он сделал это, чтобы спасти себя.
Какие бумаги угодили в печь и каково их содержание, приходится только гадать. Ясно одно: их было немного, ибо друзья избавились от них за каких-то полчаса. 23 января арестованный писатель под присмотром фельдъегеря Уклонского покатил на север. В секретном отношении на имя Дибича Ермолов писал:
«Господин Грибоедов во время служения его в миссии нашей при персидском дворе и потом при мне в нравственности своей и в правилах не был замечен развратным и имеет многие весьма хорошие качества»{634}.
Думаю, вряд ли характеристика, данная генералом, которому «менее всех» верил государь, могла облегчить участь Грибоедова. Впрочем, и сам писатель действовал не лучшим образом, когда в письме, адресованном царю, называл Ермолова «любимым начальником». Вот это письмо:
«По неосновательному подозрению, силою величайшей несправедливости, я был вырван от друзей, от начальника мною любимого… через три тысячи верст в самую суровую стужу притащен сюда на перекладных…
Государь! Я не знаю за собою никакой вины. В проезд мой с Кавказа сюда я тщательно скрывал мое имя, чтобы слух о печальной моей участи не достиг моей матери, которая могла бы от того ума лишиться. Но, ежели продлится мое заточение, то, конечно, и от нее не укроется.