— Становись, братва! Перед вами граф Николай Петрович Самойлов.
— Чего?! — подхватился Петька-Плывунец. Ружьё он всегда держал под рукой и первым схватил его. Шашка же никак не давалась в руки, спряталась, стерва, где-то возле костра. Вот начальство прискакало, а рапортовать честь по чести нет никакой возможности.
— Чего-чего, — передразнил кто-то. — Генеральский адъютант энто. Алексея Петровича, то ись.
— Рад, братцы, что помните меня! — граф Самойлов был преувеличенно бодр. Он широко улыбался, не заботясь о том, что в темноте казаки не смогли б разглядеть его лица. Лишь уголья бросали алые отсветы на золото галунов и аксельбантов его щегольской белой черкески.
— Как же забыть, когда все золотом блещете, ваше сиятельство, — отвечал десятник Захарий.
— Который из вас Фёдор Туроверов?
— От он. Сам не свой сидить. Даже ваше сиятельство не заметил.
Фёдор поднялся, оправил портупею.
— Фёдор Туроверов, разведчик первого эскадрона. — Фёдор старался рапортовать бодро, но язык плохо слушался его.
— Ты не ранен, братец?
— Цел я, ваше сиятельство.
— Тогда, вот — получи пропуск. Алексей Петрович наслышан о твоём геройском поступке — спасении штандарта восьмого егерского. Зовёт в свой шатёр.
Самойлов протянул Фёдору сложенный вдвое листок плотной бумаги.
— Приходи завтра, — прокричал адъютант, пуская скакуна в галоп. — И не ранее восьми часов пополудни!
Землянку командующего армией со всех сторон окружали бивуачные посты. Фёдор брёл между ними по направлению, ведя Соколика в поводу. Вокруг вершилась вечерняя лагерная жизнь: солдатики чинили у костров нехитрую свою аммуницию, варили еду, обихаживали лошадей.
— Ты к кому, казак? — спросил Фёдора пропылённый сержант. Остриё штыка коснулось ремня портупеи на груди казака.
Фёдор протянул сложенный вдвое листок. Сержант долго вертел записку, поворачивая её так и эдак, шевелил губами.
«Не тронь его. Ермолов» — гласила надпись на ещё не успевшем истрепаться пропуске.
— Проходи, казак... — вздохнул усталый воин.
Казак тронул Соколика. Прямо перед ним, подсвеченный колеблющимися огнями костров темнел шатёр.
— Не засни, служивый, — весело сказал Фёдор, садясь в седло. — Лезгины кругом.
Перед входом в генеральскую землянку Фёдор лицом к лицу столкнулся с бравым воякой в черкеске и папахе, с шашкой на ремённой портупее. Огни бивуачных костров блеснули на офицерских аксельбантах.
— Кто таков?
— Разведчик Гребенского казачьего полка Фёдор Туроверов явился по вызову его высокопревосходительства...
— Проходи, — коротко ответил офицер, откидывая дощатую дверь.
Сумрак и тишина заполняли пространство комнаты. Столик красного дерева, тот самый, что Фёдор приметил в повозке Кирилла Максимовича, стоял под высоким окошком. Огонёк лучины порхал над узким горлом бронзового кувшина, освещая кипы бумаг и письменный прибор. Двое мужчин склонились над столом. Первый — огромного роста и богатырского сложения, в цвете лет, с копной седых волос над загорелым лбом. Огромные усы и бакенбарды придавали его лицу львиное выражение. Весь он был огромен: и тело, и каждая черта лица, и звук его голоса даже в шёпоте, переливающийся громовыми раскатами. Ботфорты, офицерские штаны с лампасами, свободного кроя солдатская рубаха не могли скрыть неукротимой мощи и энергии его тела. Тёмно-серые глаза его даже в полумраке шатра источали сияние незаурядного ума, несокрушимой воли, жизнелюбия и веры.
«Ермолов», — подумал Фёдор, замирая на пороге.
Второй — сидел на раскладном походном стуле, зябко кутаясь в шёлковый архалук. Худощавый человечек, рыжий, с тонкими чертами лица. Тёмный взор его блистал необычайной глубиной, выдавая незаурядный ум и энергию. Этот, второй, говорил медленно и тихо, но фразы его были остры. В звуках его голоса звенели отточенными гранями лёд и металл.
«А это, видать, Вельяминов», — размышлял Фёдор, прикидывая удобный момент, чтобы обнародовать своё появление.
— Завтра ждём визита старейшин, — сказал Ермолов. — Послушаем ещё раз байки этих подлецов...
— Вешать всех, Алёша. Что толку слушать домыслы лгунов и предателей?
— Нет, брат. Сначала пуганём. Быть может, моя зверская рожа, да огромная фигура да широкая глотка подействуют на азиатов отрезвляюще.
— Ты, Алёша, гуманист, человеколюбец, снисходительный и добрый, — холодно заметил Вельяминов.