Выбрать главу

Ермолов возвращался в свой лагерь от мирзы Абдул-Вехаба в полуобмороке, обливался водой и хватанув рому — это для профилактики от заразы, ибо грязь лезла из всех щелей, да и вода персиянская, окаянная была сильно соленая, — посему выпив да поев, Ермолов заваливался спать до самого утра, до следующих чаев и разговоров.

— Надо уступить, надо, Алексей Петрович!.. Так принято по этикету! — и во сне донимал его настырный мирза.

— Никак не могу! Не уполномочен!.. — односложно отвечал и во сне Ермолов, выдерживая долгие паузы, от которых мирза Абдул-Вехаб приходил в уныние, ибо имел, как догадывался Ермолов, твердую установку от шаха непременно чего-нибудь да уворовать.

Возможно, эта двухнедельная баталия, которую с честью выдержал доблестный генерал, и прибавила ему мужества, ибо в переговорах с самим шахом он уже действовал с такой решимостью, если не сказать наглостью, что уже в первые дни их пребывания в шахской резиденции все только и ждали разрыва отношений и объявления войны.

Во-первых, Ермолов наотрез отказался надевать красные чулки, которые по этикету полагалось надевать каждому, кто входил к шаху и его наследникам. Алексея Петровича уговаривали и так и эдак, объясняя, к примеру, что англичане, те даже и к незнатным персиянам входят в красных чулках, но Ермолов сделался вдруг упрям и непреклонен, как полугодовалый бычок. Потом, как только начался разговор с шахом, Алексей Петрович внезапно налился кровью и стал орать, отчего все шахские прислужники попросту оглохли и остолбенели от этакого зверского рыка, ибо привыкли, что в покоях шахских речи звучат подобно ручейку, похожие на ту музыку, которой услаждал слух прибывших шах Фетх-Али. А тут рыкающий генералище, да еще без красных чулок.

Шах Фетх-Али принял дорогого российского посла по всей форме во дворе, коврами застелив всю землю, но сей пассаж Ермолова оскорбил. «Что за фокусы, — гудел он в ухо толмачу, — в дом не пускать посла?!» Абдул-Вехаб ужом извертелся, объясняя, что это особая честь принимать дорогого гостя во дворе, у фонтана под пение птиц…

— У нас так не принято! — буркнул Ермолов. — У нас во дворе только лошадей оставляют!

Кое-как уладили со двором, ссылаясь на то, что все огромное посольство посадить в тронном зале дворца не удастся, и переговоры начались.

Один из толмачей русского посольства стал зачитывать грамоту, составленную еще в Петербурге государем, и Ермолов толкнул в бок другого толмача — Алиханова.

— Что воет он?.. — спросил Алексей Петрович.

— Ваши титлы перечисляет, — объяснил Алиханов.

— Так ты переводи, чего без дела стоять?! — сердито буркнул Ермолов. Алиханов удивился, помедлил, но стал переводить, поглядывая снизу вверх на неподвижный, точно вылепленный из глины, лик Ермолова. Не зная его, вряд ли можно было догадаться, что слова, произносимые Алихановым, доставляют неизъяснимое наслаждение главнокомандующему, ибо застывшее лицо Ермолова, кроме свирепого вида своего, оттенков более не имело. Битвы и сражения с искусностью шлифовальщика убрали все лишнее, оставив лишь то, что требовалось от полководца ежечасно: мужество и неотразимую волю, заставлявшую труса подниматься во весь рост, а раненого забывать боль и страдания. И тем не менее душа его, неопытная для чувств весьма деликатных, находила выражение свое во взоре, который тотчас покрывался туманной влагой, едва сильные воспоминания брали генерала в полон и он понимал, что капитуляция неизбежна.

— …Командира отдельного Грузинского корпуса, Главнокомандующего Гражданскою частию в Грузии и губерниях Астраханской и Кавказской, орденов российских: святого Александра Невского, алмазами украшенного, святого Георгия второго класса, святого Равноапостольного князя Владимира второй степени, святой Анны первой и четвертой степеней, имеющего золотую саблю с надписью «За храбрость», иностранных: императорского австрийского Марии Терезии, королевско-прусских Красного Орла первой степени и военного ордена за заслуги и Великого Герцогства Баденского военного ордена первой степени кавалера Алексея Ермолова… — переводил вполголоса Алиханов, и главнокомандующий стоял навытяжку, застыв, как памятник, лишь в душе его, если б можно было прислушаться, одна за другой проносились баталии, за которые он получил сии ордена, гремели пушки, ржали лошади, падали воины, он же стоял непоколебимо, как герой, ибо и был героем, иного звания не знал и себе не желал.

К тому времени он имел полных сорок лет, и для сорокалетнего мужа этот именной титул звучал достойно, но неполно, ибо звание фельдмаршала еще не венчало его, а добиться его Ермолов мечтал во что бы то ни стало, как и прибавить к имени своему княжеский или графский титул, хотя последнее совершенно необязательно, а вот без звания фельдмаршала имени его будет нанесен урон, и немалый.

Ермолов вдруг вспомнил, как в 1794 году его, 17-летнего вьюношу, тогда еще капитана, принимал в Варшаве Суворов вместе с другими новоприбывшими офицерами. Перед именем великого фельдмаршала все трепетали, а тут он пригласил их к себе на обед, и восторгам их не было конца. В те дни стояли страшные морозы, и когда они пришли в столовую фельдмаршала, то увидели, что все окна выставлены, и холод в зале такой же, как и на улице. Фельдмаршал же был весел, шутил, потирая сухонькие ручки и время от времени грея красную сосульку носа, говорил, что таким образом он вымораживает из них «немогузнайство». Потом подали обед. Щи оказались настолько отвратительными, стылыми и вонючими, что один из офицеров, не выдержав, выскочил из зала, почувствовав непотребные позывы. Ермолов же щи съел, слушая, как Суворов их нахваливает, уплетая за обе щеки. После щей принесли ветчину в конопляном масле, тоже застывшую, и никто не посмел отказаться. Лишь позже Ермолов понял смысл этого непонятного тогда для них урока: Суворов кормил их так, как это могло бы быть где-нибудь в поле, перед сражением, лютой зимой, и вот тогда командующий первым должен подать всем пример: есть вместе со всеми стылую невкусную пищу, похваливая и вызывая аппетит у всего войска, ибо какое сражение на пустой желудок. И мудрости этой фельдмаршальской предстояло еще учиться.

Глядя на толстого, лоснящегося от жира шаха, казалось, дремлющего с полузакрытыми глазками, Ермолов вообразил, как бы этот неженка повел себя в те дни у Суворова в Варшаве, и такое внутреннее наблюдение за его возможными чувствами вызвало у Ермолова небывалую радость превосходства. «Нет, — подумал он, — не одолеть вам, персы, нас, а посему радуйтесь тому, что имеете, и не зарьтесь на большее!..» С этой мыслью он и приступил к переговорам.

Они свелись к тем же требованиям: надобно чего-нибудь уступить, отдать, подарить, продать, как угодно, тут шах готов был пойти навстречу, то ли ему не хватало подданных, то ли земли, то ли просто он привык так вести любые переговоры, но мирза Абдул-Вехаб, сладко улыбаясь, называл одну территорию, на что Ермолов категорически не соглашался, и мирза называл следующую.

В какую-то минуту этих изнурительных, изматывающих нервы переговоров Ермолову захотелось хватануть кулаком по низенькому столику так, чтобы все пиалы со сладостями разлетелись в стороны, сесть на коня, уехать и завтра же начать боевые действия, прийти с армией сюда снова и за этим же столиком подписать столь нахальные кондиции, от каковых шах бы лопнул от злости.

Но Ермолов, как скала, сидел перед шахом, повторяя одну и ту же фразу: «Не уполномочен такие вопросы решать! Не могу!..»

Вечером, собравшись за ужином, все слушали дивный рассказ Алексея Петровича про его переговоры, охали, смеялись, удивлялись его смелости, хотя потом, уже расходясь спать, приговаривали: а чего тут дивиться?! Ермолов, одно слово!..

— А я уж почуял, какова баталия впереди ожидается, коли сам искуснейший Абдул-мирза меня уломать не смог, посему решил сразу из всех пушек и ударить!.. Угрюмая рожа моя всегда хорошо изображала чувства мои, и когда я говорил о войне, то она принимала на себя выражение чувства человека, готового любого схватить зубами за горло. К несчастью их, я заметил, что они того не любят, и тогда всякий раз, когда недоставало мне убедительных доказательств, я действовал зверскою рожей, огромной своей фигурой, которая производила ужасное действие, и широким горлом, так что они убеждались, что не может же человек так сильно кричать, не имея справедливых и основательных причин?! — не без гордости оглядывая окружающих и потрафляя смеющимся, рассказывал Ермолов. — Когда я говорил, персияне думали, что с голосом моим соединяются голоса ста тысяч человек, согласных со мною в намерениях, единодушных в действии!.. Ибо имел от государя я твердое указание: ежели будут просить или требовать какую землю свою назад, то на требования их не соглашаться вплоть до разрыва и войны, если потребуется!.. А воевать пока нам с ними рановато!.. Не всех еще приготовлений сделали…