Выбрать главу

Раевский вдруг замер: ему показалось, что прозвенели бубенцы!.. Но было тихо окрест, и, видно, ослышался он. И точно обида какая-то осталась на государя, которая и со временем не прошла. После кампании 1812 года Александр I пожаловал было Раевскому графский титул, но и тут генерал снова отказался, ибо что-то обидное, шутовское заключала награда сия. «Моя фамилия и без того всем известна! — ответил он жене, которая начала что-то говорить о детях и их будущности. — Титул, как и имя, надо заслужить, а тут словно побрякушку навесят! Граф Раевский! Да и не звучит совсем!» — оправдывался он перед женой, которая, может быть, и не прочь была походить на старости лет в графинях. Возможно, обида была еще и за армию, которая благодаря Александру, а он, возомнив себя великим стратегом, постоянно вмешивался в ход боев, понесла сокрушительные потери при Аустерлице в 1805-м и под Фридландом и Кенигсбергом в 1807-м. Обида была и на то, что главные командные посты отдавались немцам, и если б не бездарный Беннигсен, а Багратион командовал сражениями в 1807-м, то, возможно, двенадцатого года и не было б. Верно, как-то попросил Ермолов государя: «Произведите меня в немцы!»

Раевский снова потянулся к трубочке, она погасла, но разжигать ее не стал, лишь пожевал старый мундштук, терпко пахнущий табаком. Правда, надо отдать должное и немцу Барклаю-де-Толли, которого Ермолов не любил и постоянно интриговал против него. Раевский, в свою очередь, несмотря на родство, недолюбливал Ермолова, который очень уж возносился, а штабного высокомерия Раевский на дух не переносил. Если б не Барклай, не его план отступления, втягивания Наполеона в глубину России и такого неспешного истребления его, то, может быть, не сидел бы генерал в своем любимом кресле, не сосал бы свою трубочку…

Раевский хорошо помнил июнь 1807-го, когда Александр в парадном мундире объезжал войска, делая смотр сломленной, раздавленной армии, подбадривая ее на новые баталии. Помнил слова Константина Павловича, брата царя, сказанные им Александру, которые у всех тогда были на устах: «Государь, если вы не хотите мира, тогда дайте каждому русскому солдату заряженный пистолет и прикажите им всем застрелиться. Вы получите тот же результат, какой дает вам новая (и последняя!) битва, которая откроет неминуемо ворота в вашу империю французским войскам». Багратион в те дни ходил мрачный, как тень. Он даже тяжелее Раевского переживал случившееся, словно сам был в том повинен.

…Потянуло холодком из углов, и Раевский нетвердо поднялся с кресла и, прихрамывая, направился к камину, чтобы подбросить в огонь полешек. Угасающий жар жадно схватился за сухие чурбачки, и пламя вспыхнуло с новой силой. Николай Николаевич вернулся в кресло, поправил подушку и, кряхтя от боли, сел. Раньше он боли не замечал, был нечувствителен к ней, что ли, а теперь вот любая болячка отдается во всем теле, да так и зовет покряхтеть, постонать, точно легче от этого становится. А ведь раньше и слышать стона ни от кого не мог, старость, что ли? Хотя ему всего-то пятьдесят четыре! Разве старик?! Он повздыхал и умолк, вслушиваясь в ночную тишину… Тихо вокруг.

Но и Багратион ошибался, когда, умирая, прислал на совет в Филях записку о том, что он против сдачи Москвы. И Ермолов тогда был против. Раевский один из немногих, кто поддержал Кутузова в его мудром решении сдать Белокаменную, чтобы спасти Россию. Раевский знал, что Багратион не сомневался в нем, знал, что коли он против сдачи, то и Раевский его обязательно поддержит, а тут, выходит, что он его как бы предал. Да что было делать-то?! Как ведь в конце концов мудро поступил Александр, согласившись на любезности с Наполеоном в Тильзите, так и мудро сделал Кутузов, сдав Москву. Немногие это оценили. А после Бородина как всем хотелось услужить царю, мнение которого уже было известно: Москву не сдавать ни под каким предлогом. Да, война штука хитрая, одного желания тут еще мало. Так и с Конституцией — видит око, да зуб неймет.

Мысль снова и неожиданно переключилась на князя Сергея. Уж, казалось бы, чего ему-то жаловаться и бороться с царями за отмену крепостничества да Конституцию?! Понятно, когда голь перекатная идет в тайные общества, потому что недовольна своим житьем-бытьем, а он-то вроде всеми обласкан, даже у Раевского стольких наград нет, какие есть у Волконского, и теперь действующий командир, любимец солдат… Дети вот пойдут, о них уже надо думать, им помогать, а он все как мальчишка! Сам же рассказывал (и за глупость свою выходку признавал), что когда Наполеон вернулся со Святой Елены и заново овладел Парижем, не утерпел князь, из Англии бросился во Францию, чтобы поглядеть на него. Как уж его отговаривал, стращал российский посол в Англии, точно затмение на князя нашло — бросился в Париж, точно к возлюбленной. Ведь изменником могли запросто счесть, Александр мог быстро сменить ласку на гнев и не посмотреть на все его титлы, да говорят и рассердился император тогда на князя не на шутку. Хорошо хоть хватило ума быстренько из Парижа убраться и в переговоры с Бонапартом не вступать, а то бы пришлось другого зятя искать… Все-таки есть в князе Сергее что-то странное, необычное, что опять же, вот ведь притча, скорее притягивает Раевского, чем отталкивает. Эта непривычная смелость Волконского, что ли, без оглядки на чины и верха, то самое высокое понятие о чести и честности, когда он не может идти не только противу совести и души, как бы его ни ломали, таких-то немало, а не может мимо проходить бесчестия и безобразия всякого… Собственно, и в Раевском смолоду был тот же нрав, та же крутизна, да только как-то стерлось все, укатали сивку крутые горки. Сам-то он, пожалуй, на дурное никогда не способен был, но и борец за других из него никудышный, слишком противна ему вся эта интрига и дворцовая механика.

В 1813 году князь Сергей служил под началом генерала Винценгероде в Германии. Славный был генерал, очень уж любил он князя и немало ему покровительствовал, ибо вхож был в любой момент к государю, и даже Аракчеев дулся на императора, ревнуя его к немцу. Что это была за непонятная для всех связь между Винценгероде и Александром, и по сей день тайна. Волконский, конечно же, относился к командующему тоже с почтением, и упрекнуть его было не в чем. Но вот однажды получил Винценгероде жалобу от одного из немцев на притеснения со стороны русских. Повелел тотчас учинить розыск. Волконский нашел виновного, доложил генералу. Последний, будучи в рассерженном духе, отругал виновника сего происшествия и дал ему пощечину. Волконский, присутствовавший при этом инциденте, вдруг побледнел, потом не выдержал, убежал и разрыдался. Винценгероде, удивившись такому поведению, разыскал тогда еще полковника Волконского и спросил, что с ним.

— Не со мной, а с вами, генерал, — помолчав, ответил князь Сергей.

— Да что же?! — удивился Винценгероде.

— Вы в запальчивости, генерал, сделали ужасное дело: дали пощечину офицеру…

— Это был рядовой, князь! — стал уверять генерал.

— И в этом случае ваше действие было бы предосудительно, но вы нанесли обиду офицеру! — настаивал Волконский.

— Неужели?.. — засомневался генерал и велел привести провинившегося. Когда его привели и выяснилось, что перед генералом действительно офицер, Винценгероде растрогался, стал извиняться, даже предложил дать офицеру сатисфакцию поединком. На что пострадавший, хитрющая бестия, тотчас выложил:

— Я поединка не прошу, генерал, единственно, что хотел бы напомнить, так это не забыть при случае представлением!..