За ним уже давно следили высланные вперёд наблюдатели — опять извозчики, уличные торговцы и прочие московские завсегдатаи. К приезжим, заграничным, присоединились и свои. Так уж выходило: Иван приводил Петра, а Пётр — очередного Ивана. Под шум и гром не затихавшей в обеих столицах революции это было естественным делом. Джемс Галлей, а тогда просто Боренька Савинков, не забыл, как он ещё варшавским гимназистом попал, под такие же громы, в руки полиции. Не забыл и друг варшавских лет Иван Каляев, который витийствовал в тех же гимназических коридорах. Выручил их, да и то для первого раза, отец — уважаемый во всей Варшаве петербургский дворянин и неподкупный судейский чиновник. Но кто выручит нынешних гимназистов?
По приезде в Москву прямо-таки покорил мальчуган, решительно загородивший дорогу на Никольской.
— Я знаю, — сказал он с нарочитой взрослой хрипотцой, — вы — террорист Савинков. Я хочу вместе с вами метать бомбы.
— Учиться ещё надо... бомбист!.. — опешил Савинков, не совсем войдя в роль Джемса Галлея.
— Учите! — и согласился, и потребовал гимназист. — Я покоряюсь вашему опыту. Но учтите: у меня в портфеле своя собственная бомба. Бертолетовая соль, гремучая смесь... правда, порох, за неимением динамита. Хотите, для пробы брошу портфель? Во-он в того городового! — указал он на усатого, ленивого, полупьяно бредущего «селедочника».
— Ну зачем же! У него семья, дети, пожалуй, уже и внуки.
— Жа-алость? У вас, гражданин Савинков, — порочная жалостливость?!
Он не мог отвечать на такой вопрос, просто напомнил очевидное:
— Бросать надо не в городовых...
— ...в министров, губернаторов... царей?! — с жаром подхватил новоиспечённый террорист.
Теперь он в свободное от уроков время доблестно нёс уличную службу... пока Джемс Галлей отдыхал у них на даче в Сокольниках.
Савинков с удовольствием переменил Замоскворечье на Сокольники по предложению всё того же удалого гимназиста. Место показалось удобным: дача разбогатевшего на торговле казённой пригородной землишкой московского лесничего, а хозяйские рысаки, чтобы добраться до центра, были в его полном распоряжении. Мать гимназиста, недавняя курсистка, вполне сочувствовала революции, следовательно, и жильцу. Отец гимназиста не знал ничего другого, кроме пригородных высокодоходных рощ и скачек на ипподроме. Всегда извиняясь, наказывал жене:
— Ты уж, милая Софи, не обижай постояльца — лучше сказать: гостюшку.
Ну как его можно было обидеть, если и сын, когда бывал дома, грозил:
— Пускай только! Ма со мной будет иметь дело. Я теперь учёный.
Учили его поочерёдно и сам постоялец, и друг Иван. Единственное неудобство — впечатлительный, как и мать, гимназист разрывался в любви к этим двоим людям. Он был даже в восторге, что Савинков, как и Каляев, сменил своё «лицо» — вместо респектабельного англичанина стал затерханным московским мещанином. Неведомо дурошлёпу было, что Савинков про себя-то думал: «Если каждый гимназист будет узнавать...» В деле мелочей не было. Усы ли, очки ли, борода, фуражка — всё должно соответствовать манере и поведению. Вон Ванюша — извозчик, каких поискать!
Но и Ванюша стал нервничать. Когда Дора Бриллиант в тиши «Славянского базара» изготовила две первые бомбы, потребовал:
— Пора! Хватит и одной. Князь — мой.
Его невозможно было остановить. Извозчик, а сейчас уж истый крестьянин, он, десять дней назад в лице жены друга боготворивший солнце, стоял на лютом морозе с бомбой, запеленутой с лёгкой руки Доры в ситцевый платок. Узелок какого-нибудь захожего рязанского крестьянина, каких много, за неимением пристанища, шаталось по Москве.
Подымалась вьюга. Даже полушубок не спасал. Может быть, дрожь от нестерпимого волнения?
Не опоздал ли?..
В этот момент из морозной вьюги вихрем вылетела давно примелькавшаяся карета. Он бросился наперерез. И уже поднял руку с ситцево-динамитной бомбой... но в окне кареты, кроме князя Сергея, увидел великую княгиню Елизавету и племянников, Марию и Дмитрия...
Рука опустилась безвольно.
Карета остановилась у подъезда Большого театра. Был спектакль в пользу Красного Креста.
Каляев, пробежав немного за каретой, вернулся в Александровский сад.
— Борис, ты друг до гробовой доски! Скажи: разве можно убивать детей?!
Он не мог дальше говорить. Захлёбывался в затопивших всю душу рыданиях.
Своей властью упустил единственный для убийства случай.