Выбрать главу

Савинков жил теперь постоянно у Деренталей. Эти легкомысленные вроде бы люди умели уютно устраиваться даже в такое неуютное время. Словно бы опять вернулся Париж... некая вечерняя кафешантанная эйфория... и только не хватало Левы Бронштейна, чтоб, откинув его за шиворот от любвеобильной Любы, дать по паршивой харе!..

Впрочем, про себя-то горько потешался: как же, дашь! Лева теперь вон за какими стенами кремлёвскими первопрестольными! А ты, старый революционер — да что там, действительно немолодой, — таскайся по чужим, безадресным квартирам и лишь мысленно щёлкай в него своим давним браунингом, да хоть и военным наганом или громоподобным маузером, — стен кремлёвских тебе не прошибить, нет.

Об этом ему сказал не кто иной, как друг Чарский, если переходить на жаргон давней вологодской ссылки, или полнее и вальяжнее, под стать нынешнему хозяину-наркому — Луначарский.

Вышла встреча, конечно, не в Сокольниках и не в Замоскворечье, а прямо на Красной площади, у Лобного места, Савинков, в память о вековой традиции, вздумал перед Боровицкими воротами сдёрнуть с головы картуз вполне приличного совслужа, а друг вологодский, выплыв из Боровицких ворот, надумал поразмяться пешочком от дел писарских, по хорошей погоде, и тоже, хоть и задом к вратам, снял картуз, утирая ладошкой наметившуюся плешь. Вот и вышло, что они вроде как поприветствовали друг друга. Надо же, у Лобного места! По-старомодному. Без всякого комиссарства.

   — Уж не в Вологде ли мы, уважаемый Борис Викторович?

   — Уж не к девочкам ли побежали, уважаемый Анатолий Васильевич?

При желании Луначарский мог ещё крикнуть торчавшему в воротах часовому, тот услышал бы, но надо отдать ему должное: двинулся, не оглядываясь, от Кремля прямо на Васильевский спуск. Пожалуй, не от храбрости. Знал ведь друг вологодский, для чего приличный совслуж, даже с портфелем под левой рукой, правую-то держит в кармане нарочито широкого летнего пальто.

   — Стрелять не будете?..

   — ...если не будете в полицейский свисток свистеть.

   — Да у нас и полиции-то почти нет, все на фронте.

   — Ага, фронты. Опять фронты?

   — Да ведь их создают... люди, подобные вам, не так ли, Борис Викторович?

   — Польщён. Горжусь, Анатолий Васильевич. Но... уезжайте-ка вы вместе с Троцкими куда-нибудь подальше от Кремля — глядишь, и фронты вместе с вами в небытие отбудут.

   — Да как же это возможно? Власть-то наша.

   — Была ваша — будет наша, как говаривали московские карманники. Да и вологодские — не забылось?

   — Ну, как забудешь! Молодость революции... молодость жизни... Первая наша встреча — помнится?..

Савинков кивнул. Как это забудешь! После возвращения из Германии, где он «волчий» университетский билет менял на вполне приличный европейский, ему-таки пришлось пять месяцев посидеть в Петропавловке, а оттуда — в Вологду, в ссылку, вместе с молодой женой Верой, дочерью знаменитого Глеба Успенского. Гордись женой, гордись таким родством! Он был тогда социал-демократ, родимый брат не только знаменитому народнику — самому Луначарскому. Много там обреталось таких. Даже «бабушка русской революции» Екатерина Константиновна Брешко-Брешковская, только что отбывшая четверть века на каторге. У молодого революционера глаза разбегались от знаменитостей. Но почему-то его тянуло к Луначарскому; передавали — тот тоже жаждет встречи. Как же, молодой да ранний; сам Ленин похвалил его статью «Петербургское рабочее движение и практические задачи социал-демократии».

   — Помню, помню, — всё более оживлялся Луначарский. — Хорошую статью вы тогда написали. Правильную.

   — Правильное ещё не значит праведное.

   — Все парадоксы, крайности. Сбила вас с толку уважаемая «бабушка». От нас — к Плеханову, от Плеханова — к Корнилову...

   — Не поминайте всуе. Очень прошу, — так посмотрел на друга вологодского, что тот примолк. — Плеханов умер, Корнилов убит — чего тревожить их тени?

   — Согласен... хотя бы перед Плехановым склонить голову. Не забыли, с каким пиететом мы обсуждали в Вологде его статьи?

Потеплел голос наркома Луначарского. Молодость, ах, молодость!..

Он как раз проводил занятия социал-демократического кружка. Народ серьёзный, слушали внимательно петербургского ссыльного. Так бы обычным порядком, тихим пением «Интернационала», и закончилось, не войди новенький. Луначарский сразу догадался: это он и есть, бунтарь последнего призыва. Бледно-каменное лицо, при невысоком росте внушительность и кряжистость, совершенное отсутствие улыбки. Скрестив на груди руки, постоял-то совсем немного, а уже отнял великий дар речи. Потом и вовсе скупым жестом рубанул воздух: