Выбрать главу

            - Когда вы говорите, это произойдет?

            - Сдача назначена на семь вечера.

            - Мерзко как! Бр-р-р! – Зиневич окинул Кровака брезгливым взглядом и вышел из вагона.

 

 

VII

 

            Передача состоялась в семь вечера, а в девять вагон, цветисто украшенный флажками союзных держав, оцепили дружинники. Грохоча промерзлыми сапогами и оскальзываясь на ступенях, в вагон поднялся капитан Нестеров. Небрежно вскинув руку к голове, представился:

            - Заместитель командующего войсками…

Через несколько минут Колчака и Пепеляева вывели на перрон.

Пепеляева было не узнать – лицо расплылось, стало плоским, как блин, губы дрожали, он всхлипывал. Колчак, напротив, был спокоен. Анну Васильевну никто не задерживал, но она не пожелала оставаться на воле и добровольно, вслед за Колчаком, пошла в тюрьму.

Был морозный вечер 15-го января 1920-го года.

То, что гуляло в воздухе, было у всех на устах, но во что не хотелось верить – как вообще не хотелось верить в низость человеческой натуры – произошло. Союзники - и чехи, и Жанен – окончательно предали Колчака. Собственно, другого от них и ожидать было нельзя.

Камера номер пять губернской тюрьмы, которую отвели Колчаку, была маленькая: восемь шагов в длину, от зарешеченного тусклого оконца, в котором никогда не мыли стекло, и четыре шага в ширину, от стенки до стенки.

Пахло в камере пылью, мышами и пауками, из нор в углах тянуло сыростью и плесенью, судя по размеру дыр, там обитали крысы.

Колчак, глянув на эти норы, почувствовал, как к горлу подступила тошнота. К одной стене была привинчена жесткая железная кровать, у которой вместо сетки была поставлена плоская ленточная решетка, скрепленная болтами, больно впивающимися в тело. У другой стены находился грязный железный столик и врезанный ножками в пол камеры неподвижный табурет. Над столом, криво съехав в одну сторону – но не

148

 

настолько, чтобы с нее шлепалась посуда – висела “кухонная” полка. В углу стояла параша – обычное мятое ведро с гнутой ржавой ручкой, а также таз и кувшин для умывания.

В тяжелой железной двери было прорезано окошко с задвижкой – для передачи пищи. Судя по блеску задвижки, камера эта не простаивала, в ней постоянно находились люди.

“И где же они теперь? – устало и равнодушно подумал Колчак, садясь на жесткую

железную койку. – В каких местах обитают, где их души?” Напряжение, в котором он

находился весь последний месяц, спало окончательно, остались лишь спокойствие и

полное равнодушие к своей судьбе. Он уже не удивлялся тому, что сделали с ним союзники. Союзники спасали свои шкуры и награбленное, ставя удачно добытое добро выше собственной чести и головы Колчака. Собственно, иными они быть и не могли.

            Над окном для передачи пищи темнел тусклый стеклянный глазок-волчок, чтобы наблюдать за заключенным. Колчак вздохнул и отвернулся от волчка. Через несколько минут погас свет. Вообще-то свет в тюрьме гасили рано – в восемь часов вечера, но на этот раз задержались с отключением рубильника – ради “высокого гостя”.

            Колчак остался один в кромешной темноте, совсем один – в камеру не проникал самый малый лучик света, густая страшная темнота выдавливала глаза, холодным обручем стискивала лоб, затылок. Колчак застонал.

            В камере было холодно, и Колчак не стал снимать с себя шинель. Шинель у него тоже была холодная, солдатского покроя, правда, сшитая из хорошего сукна, Анна Васильевна лишь недавно утеплила ее. У Колчака от прилива нежности, благодарности зашевелились губы, глаза сделались влажными.

            Чем, каким аршином измерить беду, в которую он попал, как, каким способом отодвинуть катастрофу, небытие, надвигающееся на него. Впрочем, ему было все равно, раз на роду написано умереть – он умрет.

            По коридору, просвечивая себе фонарем, с грохотом пробежал тюремщик, сапоги его гулко впечатывались в пол. Колчак отер глаза ладонью, прислушался. Тюремщик начал что-то кричать. Слова были смятые, невнятные, но все равно Колчак разобрал, что тот кричал:

            - Готовьтесь, белые суки, к своему последнему часу. Всех вас пустим на корм собакам. А Колчака вашего – в первую очередь.

            Все повторяется. В Севастополе озлобленные матросы тоже звали его Колчаком, и этот отесок туда же. Холодный обруч сжал голову сильнее, чернота же немного разрядилась – к ней привыкли глаза.

 

 

VIII

 

            Утром Колчака вызывали на первый допрос. День коротенький, как воробьиный скок, совсем зажатый, съеденный зимой, неприметный в иные разы, увеличивался, будто резиновый, набухал болью и кровью, свет в нем делался красным, всякое движение вызывало боль, внутренний протест, стоны, нежелание жить. Это, наверное, может знать