В камере было холодно, по углам, просачиваясь сквозь потолок, спускалась вниз
152
блестящая шерстистая струйка: иней – не иней, снег – не снег, лед – не лед, но очень жгучая, способная умертвить человека на расстоянии, струя холода.
Эта шерстистая струйка, казалось, стремится дотянуться до его горла, все норовила вцепиться в теплую живую плоть, вышибала кашель, будила ревматические боли, затаившиеся в нем. На полу тоже поблескивали красивые серебристые звездочки – и тут проступала стужа. Шинель хотя и была заботливо утеплена Анной Васильевной, а не спасала – Колчак страдал от холода.
Первое время из какой-то ледяной лунки выскакивала крохотная темная мышка, попискивала робко, прося у человека еду, но потом она пропала – то ли замерзла, то ли переместилась в другое место, более теплое.
Согревался Колчак только лишь во время допросов – комната, где без устали трудились члены “чрезвычайки”, призванные погубить его, отапливалась, как “стратегический” объект, который ни в коем разе не должен был вымерзнуть. В тяжелую чугунную буржуйку, именуемое как хлипкое жестяное сооружение, готово каждую минуту вспыхнуть, будто бы склепано из бумаги, постоянно что-то подкидывали: то смолистые полешки, то калорийный черемуховый уголек, то прессованный сокропель-торф. Печушка в ответ весело ухала, стреляла мелкими, жгучими угольками, когда кто-нибудь открывал створку, дышала жаром. Она умела голосом своим, уютным гулом снимать с души печаль и переживания.
Допросы продолжались.
XI
7-го февраля тюрьму заполнили красноармейцы – все как один тепло одетые, при оружии. За неимением свободных мест в помещении охраны их разместили в камерах.
Без слов было понятно, для чего они тут появились.
Ультиматум Войцеховского, как и предполагал Колчак, иркутские большевики всерьез не приняли. Остатки каппелевской армии им вряд ли что могли сделать, а и чехословацкий корпус уже здорово “покраснел”. Белочехи перестали быть белыми, они скорее стали красночехами. Но на всякий случай из Иркутска они отправили телеграмму в Москву: вдруг тамошние умные головы придумают что-нибудь оригинальное.
“Умные головы”, сидящие наверху, придумали: расстрелять Колчака без огласки и без суда поскорее.
Последний допрос Колчаку не предвещал ничего хорошего. Чудновский смотрел в
упор на Колчака. От такого взгляда Колчаку невольно становилось холодно. Чудновский
улыбнулся и Колчак понял, что обозначает такая улыбка, однако старался быть спокоен.
Колчак похудел, щеки всосались в подскулья, лицо сделалось совсем татарским,
незнакомым, кожа от холода шелушилась.
В комнате допросов часто присутствовал Бурсак, наряженный в роскошную купеческую шубу, отнятую у какого-то богатого владельца меховых лабазов – он носил ее поверх кожаной куртки, громогласный, уверенный в себе, с резкими размашистыми движениями.
153
- У вас много друзей, которые хотят вас выручить, - сказал Чудновский, по-прежнему не сводя глаз с Колчака.
- Кто? – спросил Колчак.
- Капель, например.
- Насколько я знаю, Владимир Оскарович мертв.
- Верно, - помедлив, отозвался Чудновский. - А известно вам, как он умер? А? – Чудновский сжал глаза в узкие щелки и, заметив, что спокойное лицо Колчака, среагировавшее на жутковатые нотки, возникшие в голосе Чудновского, торжествующе рассмеялся: - Мы его загнали в снега и там заморозили. Каппелю отрезали ноги, а вот мерзлые легкие вырезать не могли, и он скончался. Неплохо для белого генерала, а?
Внутри Колчака вспыхнула боль, потянулась вверх, к горлу, перекрывая дыхание, сердце заколотилось жалостливо, громко, заглушая ее, но лицо уже никак не реагировало на слова Чудновского – оно было спокойным.
- Я знаю, что он скончался на станции Утай. – сказал Колчак.
Смех Чудновского угас.
У вас в тюрьме имеются надежные источники информации, - произнес он с усмешкой – вы даже знаете название станции, где похоронен Каппель. Откуда такие сведения?
- Слухом земля полнится.
- Слухом-то слухом, но не настолько. Вы знаете, что означает приближение каппелевцев к Иркутску?
- Догадываюсь, - на лице Колчака на этот раз не дернулся ни один мускул. – Это моя смерть.
Чудновский засмеялся вновь. Смех его был легким, как у мальчишки, получившего в церковно-приходской школе хорошую оценку за прилежание.