— Счастливый путь, Семен Янович! — крикнули негромко Валерик и Толик.
Он стоял у окна, а они шли рядом с вагоном, все убыстряя и убыстряя шаги, и что-то кричали ему, размахивая руками и улыбаясь. А потом они отстали, перрон кончился, и в последнем пучке света возникла и уплыла назад надпись: «Одесса».
Прощай, Одесса!
Таратута вздохнул, вошел в купе, снял пальто, огляделся.
Вещи его — чемодан и мешок — мальчики подняли наверх, авоську оставили внизу, а на столике в живописном беспорядке, как игрушки под елкой, лежали два блока американских сигарет «Мальборо», бутылка английского джина, коробка чешских конфет и польский дорожный несессер из свиной кожи.
— Сумасшедшие психи! — вслух сказал Таратута и сел.
Он внезапно почувствовал, что смертельно устал, голоден, оглушен, что он все еще не в состоянии понять, — что же это с ним произошло и чем все это кончится.
Ему захотелось курить, но открывать «Мальборо» он не стал, а вытащил смятую пачку болгарской «Шипки», встряхнул ее, вытянул зубами сигарету.
И тотчас же, словно из-под земли, появился в открытых дверях купе проводник и протянул Таратуте зажженную спичку.
— Спасибо, — сказал Таратута, прикурил и решил, что он больше ничему удивляться не будет.
— Чаек согреть? — спросил проводник.
— Попозже, — сказал Таратута. — Я, знаете, съел бы чего-нибудь…
— А ресторан рядом, — сказал проводник, — вы ступайте, пока народу немного, поужинайте. А я вам тем временем постельку постелю и чаек поставлю. Ступайте.
В вагоне-ресторане было и вправду почти пусто. Только за крайним, у входа, столиком сидела компания пожилых и каких-то на редкость, как на подбор, некрасивых мужчин. Мужчины пили пиво и молча наблюдали за тем, как одна из официанток, взобравшись на стойку, снимала с верхней полки буфета картонные коробки и передавала их буфетчице, румяной толстухе в вышитой украинской кофте. Вторая официантка — кривая на один глаз, но с модной прической, называемой в просторечии «вшивый домик», — стояла рядом и зевала.
Таратута сел у окна, включил настольную лампу, постучал ножом по краю бокала.
Кривая официантка обернулась, подошла, укоризненно проговорила:
— Только сели, а уже стучите! Вам пива?
— Нет, — сказал Таратута. — Я хочу есть.
Он раскрыл меню.
— Что вычеркнуто, того нет, — предупредила официантка.
— Так у вас тут почти все вычеркнуто.
— Что вычеркнуто, того нет, — тупо и привычно повторила официантка.
— А что же есть?
— Холодное, горячее?
— Горячее.
— Гуляш, — сказала официантка и вздохнула.
— А еще?
Официантка, сдерживая зевоту, ничего не ответила.
— Ну ладно, давайте гуляш.
— Один гуляш, — сказала в пространство официантка. — Что будем пить? Коньячок? Водочку?
— Какой у вас коньячок?
— Молдавский. Пять звездочек.
— Ого! — сказал Таратута. — Ну хорошо, принесите сто пятьдесят.
— Коньячку сто пятьдесят, — бросила на ходу официантка буфетчице и поплелась на кухню.
Таратута покачал головой, раздвинул от нечего делать шелковую в сборку занавеску на окне, поглядел в запотевшее стекло.
За окном была темень, редкие огоньки.
Дальняя дорога — шестерочка пиковая — вечер, поезд, огоньки. Все как в песне. И, как в песне, у Таратуты вдруг непонятной тревогой заныло сердце.
Она была сочинена в России, эта песня, и только в России, с немыслимыми ее расстояниями, могут люди оценить и понять слова:
Ну в самом деле, ну что такое для европейцев дальняя дорога, когда, к примеру, от Парижа до Осло («на край света», как говорят парижане) всего-то пути ночь до Копенгагена, там пересадка, еще несколько часов — и Осло.
А суток пять или шесть не угодно ли? И это еще хорошо — бывает, что и подольше; бывает, что и по месяцу, если не по два!
И отправляются в такую дорогу не с одним, как европейцы, немудрящим чемоданчиком или сумкой, а с мешками и корзинками, с баулами и сундуками, с неизменным и обязательным чайником, чтоб выбегать на остановках за кипятком, с ножами, и ложками, и солью в тряпице; и даже ночною, извините за выражение, посудой, если берутся с собою в дорогу малые дети или такие старики, что вот-вот, не ровен час, отдадут богу душу.
И каких только разговоров, каких только былей и небылиц не наслушаешься в этой дороге! Неторопливо течет беседа, и кажется, что нет ей ни конца, ни начала, ни смысла.