Я сунул руку в прорезиненный карман, достает кассету. Чернила стерлись, но мы знаем, что там.
— Оооо, блядь, щас будет красиво, — шепчет Рыжий.
И начинается. Старый, прокуренный голос — как голос улицы.
— На беелом беееелом покрывааале января… — ору, крутя руль, как будто родился за рулем.
— Любимой девушки я имя написал… — подхватывает Гром, в голос, в ритм, будто душу наружу выворачивает.
— Не прогоняй меня мороз, хочу побыть немного яяя… — Рыжий поет так, что слезы на глазах, но не от эмоций — от дыма.
— На белом белом покрывале январяя… — Костян срывается, как будто в нем Васюта лично поселился.
— Ладно, пацаны, я скоро в ледышку превращусь, — буркнул Костян, кутаясь в пальто, как бабка в платок, и хлопнул меня по плечу, грубо, но по-своему по-братски.
— Та я уже тоже пойду… ты с нами, Шур? — Серый смотрел в бок, избегая взгляда.
Все мы тут молчаливые стали, как будто слова где-то в горле сдохли.
— Я еще задержусь. Минут на десять, — выдал я глухо, не глядя на них.
— Встретимся вечером у тебя. Помянем, — сказал Костян, и я кивнул.
Без слов. Слова тут только мешают.
Они ушли. Шаги все тише, потом растворились в дождливой вязкости воздуха. Остался я. Один на этом погосте, где земля помнит больше, чем любой из нас. Подошел ближе к могиле, присел на корточки, рука сама скользнула по граниту, по сырой фотографии Рыжего, где он улыбается, черт возьми, так по-настоящему, как будто смерть — это просто плохой анекдот. Лицо его было знакомое до боли, до отвращения к себе, до рева, которого не выпустишь, потому что взрослые мужики не ревут — у них все внутри гниет молча.
— Навсегда восемнадцать, брат… — выдохнул я одними губами, почти шепотом, потому что иначе бы надорвался. Потому что остаться на этой чертовой земле и знать, что ты жив, а он — нет, это, блядь, не подарок, а кара.
Глаза упали на вытянутую, полупрозрачную пластиковую емкость для свечки. Та самая, что мы в прошлый раз поставили. Вроде пустая, но не совсем. Я потянулся, открыл крышку — внутри ни свечи, ни огонька, пусто, гулко, как будто даже свет туда больше не заглядывает. Хотел уже закрыть, но пальцы замерли. Что-то не так. Там, на самом дне… не показалось. Я потянулся, сердце в тот же миг сорвалось вниз, в пятки, в грязь, туда, где оно и должно валяться. Вынул. Две сожженные спички. Переложенные крестом.
Я смотрел на них, как на осколок старого кошмара.
— Все, что я знаю… — начал он, и я напрягся, — …этот ублюдок следы оставляет.
— Какие?
— Сожженные спички. Две. В форме креста. Как будто крестится, мразь. Или предупреждает.
Я приподнял бровь. Странно. По-больному символично. Не по его уровню.
— Зачем?
— Хер его знает… может, он так передает привет. Или пометки делает, как коты — пахнет смертью.
Рука дрогнула, как будто внутри нее поселилось что-то чужое, живое, мерзкое, что пыталось вырваться. Спички в пальцах — две черные обугленные жилы, тонкие, как нервы, криво положенные крестом, вонзились в взгляд, как нож в живот. Холод полз от позвоночника вверх, будто в затылке кто-то тихо, с мерзкой любовью прицеливается. Все вокруг — мертвое, тихое, мокрое, даже деревья, будто замерли, слушали. Я смотрел на эти спички и чувствовал, как что-то в голове сдвигается, не громко, а почти ласково — как будто кто-то дотрагивается до старой раны ногтем.
Эта деталь… она была. Она все время была. Просто не хватало тишины, чтобы ее услышать. Пазл щелкнул. Без вспышки. Без музыки. Просто — стало ясно. Гладко. Страшно. Его вытащили. Не умер, не пропал, не сгинул. Он выскользнул, как змея в траву, и оставил нам пустоту, как будто так и надо. Появился Бешеный, а потом начались кресты. Две сожженные спички. Одна. Вторая. Появлялись, как сигаретный дым — то там, то тут. А теперь вот — прямо здесь. На могиле Рыжего. Он приходил. Он стоял здесь. Рядом. Смотрел на нас. И, может быть, даже — улыбался.
Ходит среди теней, шепчет в спины, дергает нитки. И все это время мы искали кого-то другого. Мы ждали удара снаружи. А надо было — смотреть внутрь.
Я медленно закрыл крышку свечи. Спички спрятал в карман. Сердце било ровно. Голову ломило, как после выстрела в упор. И только одна мысль, тяжелая, как мокрый бетон, оседала внутри. Один голос, один шепот, один холодный выдох в темноте сознания.
Леха и есть Бешеный.
Глава 27