Потом Иржик окончил училище, уехал домой, и сразу обоим показалось, что они жить друг без друга не могут, и полетели через границу — туда и обратно — длинные письма. Наконец весною Иржик написал, что в сентябре предполагает вернуться в Большой на стажировку. Он ответил восторженным письмом и начал мечтать о встрече, о том, как Иржик расскажет ему: каково это — жить в стране, где можно читать стихи на площади и не угодить в милицию.
Утром 21 августа он вытаскивал из почтового ящика у калитки дедовой дачи свернутую газету и выронил наземь длинный голубой конверт с цветными полосками по краям: письмо от Иржика. И так захотелось поскорее вскрыть это письмо, что, небрежно бросив газету на столике в прихожей, не полюбопытствовав даже глянуть на первую страницу, он закрылся у себя и дрожащими от нетерпения пальцами отодрал уголок конверта…
«Я никогда больше не смогу ему написать. Во-первых — стыдно, во-вторых — письма, наверное, теперь не будут доходить. Так и ношу с собой последнее письмо Иржика, написанное и посланное до катастрофы, во внутреннем кармане куртки. И все время мысленно составляю ему ответ:
„Иржик, я твой друг по-прежнему. Иржик, я не с ними. Чем я могу тебе помочь?“
А чем я могу помочь? Страшно подумать: он идет по своему городу, по Золотой Праге, а мимо, по мостовой, грохочут гусеницами чужие танки. Господи, „чужие“… Наши! Те самые, с красными звездами на башнях. Те самые, которые в прошлом году я видел совсем близко, когда дед взял меня с собой на парад, на гостевую трибуну.
Маленьким я мечтал одно время стать танкистом, как все мальчишки, родившиеся после войны, возбужденные рассказами отцов или дедов. Все мечтали быть танкистами. Или летчиками. Какое счастье, что я — в консерватории, что не попал в армию. Ведь — „и я бы мог, как шуг…“. И я бы мог, вот что самое страшное…
И я бы мог, если б служил в армии, там оказаться — как дядя Митя, Валеркин отец…»
Отец Валерки дядя Митя, армейский разведчик, вернулся из Праги в начале сентября. Дача их в Годунове задами выходила к даче генерала О., мальчишки лазали летом друг к другу в гости через забор, а хозяйки, как водится, занимали одна у другой то — чашку муки, то — луковицу, то — стакан сахару, то — горсточку соли. Они, можно сказать, почти что дружили.
«Было самое начало сентября, золотая теплая осень. Я гостил у деда в выходные, когда Валерка примчался: папка вернулся. И тут же похвастался: отец ему ножичек швейцарский привез, такого ни у кого не было, с ножничками и с лупой.
Дед сразу засуетился, китель нацепил и к дяде Мите пошел — расспрашивать, а я за ним увязался. Жалел потом, лучше б мне этого никогда не слышать.
Дядя Митя — рожа красная, пьяный.
Про чехов:
„Суки неблагодарные, бляди, мы с тобой, Иона, за них в сорок пятом кровь проливали, а они, бляди хуевы, с немчурой снюхались, предатели… Давай выпьем… И пусть хлопцы слушают, как мы этих блядей танками давили! А не позорь!.. А то бардаки на каждом шагу развели, я сам журнальчик видел: бабы голые вместе с мужиками, а на обложке слово какое-то написано непонятное, никак не вспомню… `нуй- дизм`, во как, и без перевода понятно, что это значит.
Такой вот нуйдизм-хуйдизм, да в братской стране, на самой нашей опасной западной границе…“
Дед слушал, кивал понимающе. А я чувствовал, что начинаю всех их ненавидеть, и его, и дядю Митю, и Валерку, который от ножичка своего говенного обалдел. Как раз тогда Валерка мне под большим секретом сказал, что решил идти в армию, чтобы потом в Школу КГБ поступать, во внешнюю разведку…»
С рокового дня — 21 августа 1968 года — была начата новая ледериновая тетрадочка. Все, что он хотел бы сказать Иржику, и все, что Иржик мог бы ему ответить, заносилось в нее. Давно навострившись выдумывать людей и события, он выдумал теперь себе Прагу, которой в жизни никогда не видал, и Иржика, которого толком не знал. Этот Иржик и эта Прага стали частью его жизни. Дневниковые записи и отвлеченные филосовские рассуждения, воспоминания и первые неуклюжие стихи — все было обращено к новому, выдуманному Иржику, которого он считал теперь своим «настоящим другом». Новая дружба имела шанс длиться вечно, ибо объект ее был недосягаемо далек, почти бесплотен, и вряд ли мог совершить нечто такое, что затмило бы светлый образ. В этом полупридуманном мире он дожил до конца сентября, когда, явившись в консерваторию, увидел на стене у деканата объявление.
«Сперва я прочел только последнюю строчку: „явка обязательна“. Куда это у них явка обязательна, лениво подумал я, что это у них случилось? Но, оказывается, случилось не у них, а у меня. Случилось комсомольское собрание, на котором всем нам полагалось присутствовать, чтобы приветствовать героический и своевременный шаг стран Варшавского договора, „оказавших братскую помощь“ Чехословакии.