На этом история обрывается. Её окончание, иное, чем у Оригена и Клемента Александрийского, представляется мне таким. Волхвы ещё долго стояли перед дверью, из-за которой пахло молоком и сеном. Но войти так и не решились. Они чувствовали себя втайне избранными, послами всех отчаявшихся и безмерно уставших.
Они пришли, стерев о репейник имя, потеряв лицо в пыли дорог, и вдруг поняли, что все люди — один человек, как три звезды — одна. Кроты, алчущие света, они приблизились вплотную: от истины их отгораживала только овчина с чёрными клочьями. Но они не увидели, как за ней улыбался Младенец.
«Будущее всегда в яслях, — изрёк один из них. — В него остаётся верить…»
«И надеяться…» — тихо вымолвил другой.
«И любить…» — прошептал третий.
Потоптавшись, они с поклоном сложили у входа самое дорогое, что было при них, — меч, лекарство и слово…
Помещик Дыдыш-Болтянский читает Борхеса
Илларион Евграфович Дыдыш-Болтянский ехал в родное поместье. Скрипел наст, верхушки деревьев кололи солнце, а кучер залихватски пощёлкивал кнутом. Чтобы прибыть засветло, из города выехали ни свет, ни заря, но по дороге на них напали. Разбойников вместе с вилами было семеро, однако Илларион Евграфович когда-то служил в гренадёрах и с тех пор повсюду возил пистолеты. Отбились, потеряв шапки, но пришлось давать крюк, к тому же косивший от рождения Матвеич с перепугу свернул не на ту дорогу.
Илларион Евграфович заметно проголодался и уже жалел, что не прихватил ватрушек. «Желудочный звон почище колокольного», — думал он, перекрестившись, и, чтобы отвлечься, стал вспоминать писателя, имя которого было в городе у всех на устах, хотя его выговаривали с трудом. В салонах превозносили его заморскую родину — Илларион Евграфович забыл эту страну ещё в гимназии, — а гувернантка помещицы Остропико читала его вслух по-испански. Илларион Евграфович цокал языком и важно крутил брови. По-испански он только и понимал, что он не Фердинанд VIII, а у алжирского бея под самым носом шишка. Но его приятель Синичкин, слывший литератором, оттого что говорил, как писал, и сочинявший всему городу любовные записки, затащил его в книжную лавку.
«Засиделся ты, душа, в своей Таракановке!» — назойливым комаром пищал он, спускаясь в подвал. А там за разболтанной дверью вертлявый и горбоносый то ли грек, то ли еврей всучил Иллариону Евграфовичу томик в кожаном переплёте.
«Хороший перевод, — спустив на нос очки, блеснул Илларион Евграфович, листая страницы. — И сколько запросишь?» Восточный человек себя не обидел. «Ишь, книжный червь…» — хмыкнул Илларион Евграфович. Но, испугавшись обнаружить невежество, кряхтя, расстался с ассигнацией. «Разрази тебя холера!» — думал он, подавая на прощание руку Синичкину. Зато теперь под собольей шубой в бок упиралась книга, помнившая липкие пальцы не то грека, не то еврея.
Звякали колокольчики, бескрайние поля сменяли бесконечные леса, и от этого клонило в сон. «Долго ли ещё, Матвеич?» — крикнул Илларион Евграфович для острастки и, не дождавшись ответа, приблизил буквы к близоруким глазам. И тут же поехал в книге по залитым солнцем равнинам мимо выжженных пастбищ, шальных табунов и утлых деревень, в которых пьяные пастухи тычут друг в друга ножи. Вот из трактира вывалились двое. Один сунул руку за пазуху, другой — за голенище. «У тебя там что-то есть, — процедил первый. — Доставай же, сравним…»
«Ты уже убивал меня в предыдущей аватаре, — равнодушно возразил второй, — теперь мой черёд…» «Дурак, — подумал Илларион Евграфович, — в морду бьют первым!»
И вспомнил Туречину, где стоял его полк: голые места, дикие народцы, их босых скакунов и храбрость до первого залпа. «Не балуй! — крикнул он по-испански. — А то живо к исправнику!» Пастухи упёрли в бок шляпы, прожигая насквозь глазами. Но ножи достать не решились. «Розог бы надо… — думал, отъезжая, Илларион Евграфович. — Культура не грибы — от дождя не вырастет…»
По бокам, конвоем, тянулись сугробы. У Иллариона Евграфовича защекотало в носу. Поёрзав, он залез в карман и успел чихнуть в платок. Книга упала. Он полистал её с полчаса, но прежнего места уже не нашёл.
«Какая, однако, толстая…» — пробормотал он. Матвеич затянул «ямщика». «Жизнь — долгая песня, — подумал Илларион Евграфович, — в юности её поёт страсть, в старости — немощь…» И сквозь дрёму ему стало чудиться, будто он, как Всевышний, лепит из глины Матвеича. Сердце, печень, драный зипун. Вот копной нахлобучил ему седой парик, подвёл дёгтем ресницы, перекосил глаза и бычьей кровью нарумянил щёки. Пристегнув Матвеича к вожжам, он потянулся за кальяном, любуясь на свою работу, когда вдруг почувствовал, что и его самого кто-то лепит в своём сне, как лоскутное одеяло, сшивая из кусочков теней, отделяет от сумрака, дёргая за уши, как морковь.