Я говорю Генри:
— Почему ты так суров к ее недостаткам? И почему ты меньше пишешь о ее великолепии?
— Джун говорит так же. Она постоянно повторяет: «Ты забываешь о том, ты забываешь об этом. Ты помнишь только плохое». Все дело в том, Анаис, что доброту я принимаю как должное. Я ожидаю ее от каждого. А зло меня занимает.
Я вспоминаю слабую попытку пережить одну из своих фантазий. Однажды я вернулась к Генри, после того как он дьявольски раздразнил меня. Я сказала, что на следующий вечер собираюсь куда-нибудь пойти с одной знакомой. На вокзале Сен-Лазар я увидела проститутку, с которой мне очень захотелось поговорить, и представила, как мы с ней куда-нибудь пойдем. Сейчас, врываясь в квартиру Генри, как, возможно, делала Джун, я могла бы сделать нечто очень любопытное, о чем потом было бы приятно поговорить с Генри. Но вдруг я поняла: он пишет, он настроен серьезно, и я ему мешаю. Он надеялся, что я сяду рядом и помогу ему в сочинении книги. Мое игривое настроение испарилось. Я даже почувствовала угрызения совести.
Джун прервала бы его работу, окунула в другие переживания, не желая их обдумывать; она предстала бы во всем блеске, самой Судьбой в движении, и Генри проклинал бы ее, а потом бы сказал: «Джун — интересный персонаж».
Я уехала домой в Лувесьенн и легла спать. А когда на следующий день Генри спросил меня, что я делала прошлой ночью, мне было очень жаль, что мне нечего ему рассказать. Он сказал, что я вела себя странно. Он думает, что однажды прочтет об этом в моем дневнике.
Интересно, какие чувства будет испытывать тот, кто прочитает весь мой красный дневник. Генри не очень много говорил, пока читал, только иногда покачивал головой или смеялся. Он сказал, что мой дневник чрезвычайно откровенен и что описания чувственных ощущений невероятно сильны. Мои слова не были витиеватыми и пафосными. Я хорошо описала его, немного польстила, но в основном говорила правду. И то, что я написала о Джун, — чистая правда. Он ожидал увидеть что-то похожее на то, что было у меня с Эдуардо. Он возбудился, прочитав мой сон о Джун и еще кое-что. «Конечно, — сказал он, — ты как Нарцисс. Это основная тема твоего дневника. Желание вести дневник — это своего рода болезнь. Но ничего, это очень интересно. Я никогда не видел более интересного дневника. Я никогда не знал ни одной женщины, которая могла бы писать так откровенно».
Я возразила, потому что всегда считала, что Нарцисс — тот, кто любит только себя самого, и мне казалось…
Но Генри сказал, что это все равно называется нарциссизмом. Я почувствовала, что ему очень понравился мой дневник. Он принялся дразнить меня Фредом, говорил, что боится, что я отдамся Фреду так же, как Эдуардо, без всякой симпатии, просто из жалости. Он ревновал. С этими словами он целовал меня.
Вернулся Хьюго. Он выглядит моим сыном. Я чувствую себя старой и опытной, но все равно ощущаю необыкновенную радость и нежность к нему. Я лежу в свежей постели, я страшно устала. Все, что я уношу от Генри, имеет необъятные размеры, это для меня неподъемно.
Я засыпаю исключительно от того, что мне слишком тяжело. Я засыпаю, потому что час, проведенный с Генри, равен пяти годам жизни, а одна его фраза, одно ласковое прикосновение заменяет ожидание сотни ночей. Когда я слышу, как он смеется, говорю, что он похож на Рабле. И я глотаю его смех, как хлеб и вино.
Вместо того чтобы проклинать, он распространяется все дальше и дальше, восполняя все пробелы, которые он допустил из-за непомерно больших шагов, какими он двигался в отношениях с Джун. Он отдыхает от страдания, от муки, от драматизма, от безумия. И он говорит мне «Я люблю тебя» таким голосом, какого я никогда не слышала. Он как будто хочет впечатать в меня эти слова.
Я засыпаю в его объятиях, и мы забываем довести до конца наше второе соитие. Он спит, погрузив пальцы в мою медовую мякоть. Засыпая вот так, как сейчас, я, должно быть, нашла способ избавиться от боли.
Я иду по улице уверенным шагом. В мире существуют только две женщины: я и Джун.