Я сказала Алленди:
— Не надо сегодня анализировать мои поступки. Давайте поговорим о вас. Я со рвением принялась за ваши книги. Давайте поговорим о смерти.
Алленди согласился. Потом мы обсуждаем концерт Хоакина. Он сказал, что мой отец очень молодо выглядит. А Генри напомнил ему одного известного немецкого художника — он слишком мягок, возможно даже, это человек с двойным дном, скрытый гомосексуалист. Вот теперь я удивлена.
Моя статья, по словам Алленди, удалась, но он не может понять, почему я не хочу, чтобы он занялся со мной психоанализом. Как только я начинаю зависеть от него, мне хочется завоевать его доверие, анализировать его самого, найти слабости, подчинить себе хотя бы немного, потому что он подчинил меня себе.
Он прав.
— И все-таки, — протестую я, — мне кажется, что это признак жалости, сострадания.
Он соглашается и говорит: это потому, что именно так я отношусь к тем, кого люблю. И хотя я хочу сама быть в подчинении, я делаю все, чтобы подавлять, а когда мне это удается, нежность во мне растет, а страсть умирает. А Генри? Об этом еще слишком рано говорить.
Алленди утверждает, что, несмотря на то, что в Генри я, оказывается, ищу превосходство, жестокость и грубость (я уже нашла все это в его творчестве), мой инстинкт подсказывает мне, что в этом человеке есть скрытая мягкость. И хотя на первый взгляд кажется, будто меня удивляют нежность и забота Генри, на самом деле я им рада. Я снова подчинила себе мужчину.
Я была жестока с Хьюго. Вчера я не хотела, чтобы он приходил домой. Я чувствовала к нему ужасную враждебность. И не смогла ее скрыть, она проявилась. В тот вечер у нас были Генри и его друг Френкель. Я остановила Хьюго, когда он читал вслух что-то очень длинное и монотонное, и сменила тему разговора так резко, что Френкель это заметил. Но Френкель хорошо отнесся к Хьюго, он высоко его оценил. В какой-то момент Хьюго подвинул свой стул, а перед тем положил на пол несколько книг и какие-то рукописи. Когда он сел, рукописи Генри оказались прямо под ножкой стула. Увидев это, я не смогла усидеть на месте. В конце концов, встала и бережно подобрала бумаги с пола.
Был один забавный момент, когда Френкель начал рассказывать, как долго Генри спит. Я шаловливо посмотрела на Генри и спросила:
— Это так? Правда?
Мой Генри, как большой медведь, слушал, как маленький изворотливый Френкель излагает абстрактные идеи. У Френкеля страсть ко всяким идеям. Он сам, как говорит Генри, одна большая идея. Год назад все эти идеи могли бы наполнить меня радостью. Но Генри что-то со мной сделал, Генри-мужчина. Я могу только сравнивать свои чувства с чувствами леди Чаттерлей к Меллорсу. Я не могу даже думать о работе Генри или о нем самом, чтобы при этом ничто не дрогнуло у меня внутри. Сегодня у нас хватило времени только на поцелуи, но даже они меня завели.
Хьюго говорит: интуиция подсказывает ему, что между мной и Генри ничего нет. Прошлой ночью, положив письмо Генри под подушку, я боялась, что бумага может зашуршать и Хьюго услышит это, боялась, что он может прочесть письмо, пока я сплю. Я с радостью иду на этот риск. Я хочу приносить большие жертвы своей любви. Мой муж, Лувесьенн, красивая жизнь — все отдать ради Генри.
Алленди говорит:
— Отдайте себя полностью одному человеку. Станьте зависимой. Склоните голову. Будьте откровеннее. Не бойтесь боли.
Мне кажется, что с Генри я пошла на все это. И все-таки я по-прежнему чувствую себя одинокой и раздираемой на части.
Прошлой ночью он оставил меня на вокзале Сен-Лазар. Я начала писать в поезде, чтобы уравновесить стремительное развитие событий моей жизни муравьиным трудолюбием ручки. Слова-муравьи сновали туда-сюда, неся на спинах крошки — большие, тяжелые крошки. Они были больше, чем сами муравьи.
— У тебя достаточно гелиотроповых чернил? — спросил Генри.
Мне надо бы писать не чернилами, а духами — макать перо в «Черный нарцисс», в «Мицуко», в жасмин, в жимолость. Я могла бы написать прекрасные слова, которые источали бы сильный запах женской влаги и мужского белого сока.