— Эта Полетт, подружка Фреда, — говорит он, — очень способная, и у них все неплохо получается, но я не знаю, чем все кончится. Она оказалась моложе, чем говорила. Мы даже опасались, что ее родители устроят Фреду какие-нибудь неприятности. Он просит меня присматривать за ней по вечерам. Я водил ее пару раз в кино, но мне с ней скучно. Она такая молодая. Нам не о чем говорить. Она завидует тебе. Она прочла то, что Фред написал о тебе: «Мы все сегодня ждем в гости богиню».
Я смеюсь и рассказываю ему о своих мыслях. Я вижу по лицу Генри, что Полетт ему действительно неинтересна.
— Ну что ты, Полетт абсолютно ничего для меня не значит, — уверяет он. — Я написал тебе восторженное письмо, потому что мне было приятно видеть их радость, принимать в ней участие.
Эта история стала поводом для насмешек. Поездка в Клиши и встреча с Полетт стали для меня серьезным испытанием. Я боялась ее, мне хотелось привезти ей что-нибудь в подарок, потому что она была новым элементом нашей жизни в Клиши, той жизни, где я вела себя так, как мне самой хотелось.
А Полетт оказалась просто ребенком: худенькая и угловатая, но довольно привлекательная, потому что Фред сделал ее женщиной и потому что она была влюблена. Нам с Генри поначалу нравилось их ребячье воркование, но потом мы от них устали, и все оставшиеся дни в Клиши мы старались избежать общения с Полетт и Фредом.
Однажды вечером, как раз в день моего приезда, у Генри сильно разболелся желудок. Мне пришлось ухаживать за ним, как за Хьюго: горячие полотенца, массаж. Он лежал в постели, выставив напоказ свой красивый белый живот. Он ненадолго уснул и проснулся здоровым. Мы почитали. Удивительное слияние наших душ и тел. Я уснула в его объятиях. Утром он разбудил меня ласками, бормоча что-то о выражении моего лица.
Другое лицо Генри, с которым он однажды от всего этого отречется, я пока не могу разглядеть. Накануне я встречалась с Алленди, перед которым не скрывала своего дурного настроения. Я вернула резиновый колпачок, который он посоветовал мне носить. Этим я хотела показать, что раскаиваюсь в своей «потерянной жизни», чувствую вину, потому что Хоакин попал в больницу с аппендицитом.
Потом я призналась, что некоторые элементы сексуальной игры мне не нравятся, например, минет. Я его делаю, только чтобы доставить удовольствие Генри. Тут я вспомнила, что за несколько дней до свидания с Генри я почувствовала отвращение к пище. Поскольку процесс еды и секс связаны, Алленди считает, что то было скрытое, неосознанное сопротивление сексуальности. И оно вспыхнуло с новой силой, когда что-то пробудило во мне чувство вины.
Я поняла, что моя жизнь снова останавливается. Я плакала. Но, возможно, благодаря разговору с Алленди я смогла пересилить себя, поехать к Генри и побороть в себе ревность к Полетт. Мне кажется, то, что мне трудно доверить психоаналитику все одержанные мною победы, свидетельствует о моей гордости и независимости. Я склонна верить, что мне помогают доброта Генри и собственные усилия.
Эдуардо попрекнул меня, сказав, что я быстро забыла, откуда взялась моя новая уверенность в себе (от Алленди), заставляющая меня верить в собственные силы. Но я не слишком много знаю о психоанализе, чтобы осознать: я всем обязана Алленди.
Я не позволяла себе относиться к доктору как к человеку. В сущности, я рада, что не люблю его. Я нуждаюсь в нем — да, восхищаюсь им, но без тени желания. У меня такое чувство, что я даже жду, когда он во мне разочаруется. Мне нравится, что Алленди признался, что в день нашего знакомства он испугался меня, мне приятно, когда он говорит о моей сексуальной привлекательности. Я сомневаюсь в искренности признания в любви, но еще больше сомнений у меня вызывает идущая от ума преданность.
Алленди говорит, что давно пытается распознать истинный ритм моей жизни. Он подтверждает свои слова, опираясь на яркие, отчетливые сны, которые мне все время снятся. Изучив меня, он считает, что во мне доминируют черты экзотической кубинской женщины, полной обаяния, простоты и чистоты. А все остальное — наносное, идущее от ума. Нет ничего плохого в том, что я разыгрываю то одну, то другую роль, только к этому нельзя относиться серьезно. А я искренне вживаюсь в каждую роль, а потом начинаю чувствовать себя неловко, становлюсь несчастной. Алленди считает, что мой интерес к извращениям — лишь очередной образ.
Прошло довольно много времени после его объяснения, и я вспомнила, что счастливее всего была в Швейцарии, где жила, не играя никаких ролей. Думаю ли я, что была привлекательна в маленькой шляпке, в платье из мягкой ткани, почти не накрашенная — как тогда в Швейцарии? Нет. Но я считаю, что мне идет русская шапка! Верность не относится к признаваемым мною ценностям. Меня это немного смущает. Если психоанализ отрицает всякое благородство в человеческом поведении и в искусстве, то что он предлагает взамен? Чем я стану без желания украшать себя, изысканно одеваться? Стану ли я лучше, талантливее писать?