— Катон… ты пережил потрясение и не в себе.
— Ты явился как турист, полюбоваться на развалины.
— Ты не прав… Пожалуйста…
— Извини. Извини. Тебе лучше уйти. Со мной все будет в порядке. Мне не нужен доктор. Пожалуйста, уходи. И никому в Пеннвуде ничего не говори. Надеюсь на тебя и молюсь, чтобы тебе… никогда не пришлось увидеть того, что я сейчас вижу, не узнать того, что я теперь знаю, никогда не оказаться там, где я сейчас!
— Катон!
— Уходи, уходи, уходи!
Генри бросился к двери, едва не упал на первых ступеньках. Дверь за ним захлопнулась. Он остановился и вновь услышал тот ужасный вздох одиночества, на сей раз перешедший в тихий стон. Одолел последние ступеньки, выбежал на улицу и кликнул такси.
— К Национальной галерее.
Двадцать минут спустя Генри сидел перед великой картиной Тициана. Бешено колотящееся сердце понемногу успокаивалось. Он не отрывал глаз от полотна, словно в сосредоточенной молитве.
Такого, думал он, нельзя рассказывать Колетте, вообще никому. Он и сам побывал в аду. Должно быть, туда ведет множество дверей. Не станет он писать Колетте. Отправит из Сперритона авиапочтой коротенькое письмецо ни о чем конкретно. Боже, еще три недели, и он вернется домой, в Сперритон, с женой, и весь этот кошмар закончится. Будет с Расселлом, Беллой — и Стефани. Заживет простой жизнью и простыми обязанностями: дарить счастье Стефани, хранить мир в семье, преподавать своим студентам, пить мартини с друзьями и гонять по шоссе на машине. Все насилие останется позади. Благодарение богу, он вновь вернется к невинным людям, в страну невинности!
Он любовался картиной, и на душе стало спокойно. Как не похоже оно, насилие в искусстве, на кошмар его проявления в реальной жизни. Собаки рвут Актеона, выпустили внутренности, но равнодушная богиня бежит мимо. Страшное, отвратительное и ужасное превратилось в одно из прекраснейших в мире произведений. Как такое возможно? Это ложь или что? Знал ли Тициан, что реальная человеческая жизнь ужасна, что мир не более чем скотобойня? А Макс, рисуя свои остроумные, искусно выстроенные сцены, знал? Может, они знали, но он, Генри, безусловно, не знал и не желает знать. Сейчас Генри думал о Катоне с мучительным состраданием и как бы отвращением и, вглядываясь в далекие глубины великой картины, мысленно молился: Боже, не дай мне увидеть то, что он видит, узнать то, что он знает, не оказаться там, где он находится!
— Я решил написать автобиографию в форме эпической поэмы.
— Все, что захочешь оставить из обстановки, можно перенести в амбар вместе с моими сундуками.
— Только стол и комод.
— Я скажу грузчикам.
— Не могу поверить, что это конец.
— Оглянись вокруг, разве не похоже, что это и есть конец?
— Кто за мной присмотрит, когда состарюсь?
— Ты уже старый. Мы старые.
— Разве что Одри. Если Рекс ей позволит.
— Ты сказал, что хочешь жить в Лондоне, что здесь чувствуешь себя как в клетке.
— Герда, не гони меня. Когда-то ты заботилась обо мне.
— Когда-то ты любил меня. Писал мне стихи. А теперь что, только «Топ-топ, голубка».
— А если начать заново?
— Мы и начинаем заново.
— Но вместе? Нельзя ли мне жить с тобой в Диммерстоуне?
— Там нет места.
— Ты просто истязаешь себя, хочешь все разрушить, и я не нужен тебе в Диммерстоуне, потому что не хочешь, чтобы я был свидетелем твоего унижения.
— Мне все равно, кто будет свидетелем, что ты, что собака Беллами.
— Я твоя собака, Герда. Не покидай меня, чувствую, мне уже недолго осталось. Будем, как прежде, вместе.
— Ты никогда не помогал мне, не поддерживал. Не начинай теперь плакать.
— Я люблю тебя, всегда любил, выходи за меня. Проживем остаток жизни вместе. Еще не слишком поздно, дорогая, правда? Выходи за меня, Герда.
— Если бы ты сделал предложение когда-то давно, это бы еще имело смысл, но ты его не сделал. А сейчас тебе просто нужны угол и нянька.
— Но я предлагал когда-то давно.
— Может, собирался предложить, да не собрался.
— Предлагал… Хочешь сказать, что ты вышла бы за меня?