Калифорния, словом, полюбилась. «Собираюсь проветрить душу», — пишет он Герберту Уэсту по пути в Лос-Анджелес. И проветрил. «Для таких, как мы, это единственное живительное (vital) место в Америке», — напишет он Анаис Нин из Беверли-Глен, живописного района на западе Лос-Анджелеса, неподалеку от знаменитого бульвара Сансет, где он поселится спустя полгода у юных Нойманов. И поставит бодрую подпись: «Henry Valentine of the Glen» — «Генри Вэлентайн из Долины».
Но Калифорния и Новый Орлеан — исключение. Что следует из сжатых, ядовитых и, я бы сказал, однообразно мрачных («ад», «преисподняя», «болезнь», «порок») характеристик американской топонимики в его путевом дневнике, который лег в основу «Кондиционированного кошмара». Вот лишь несколько подобных характеристик, взятых почти наугад.
Питсбург: «Дырка в преисподней».
Пенсильвания: «Путешествие по Пенсильвании сродни странствию по аду».
Большой каньон: «И почему в Америке величайшие произведения искусства — это всегда лишь творения Природы?»
Чикаго: «Саут-Сайд в Чикаго похож на огромный, разоренный сумасшедший дом. Здесь произрастают лишь пороки и болезни».
Флорида: «Что-то отвратительное и крайне неаппетитное. Заблудшие американские души, согнанные с насиженных мест, бесцельно слоняются здесь, словно варясь в рагу из кроликов».
Аннаполис: «Стерильный, стылый, выдохшийся — отполированный нужник, забитый пуговицами и дисциплиной».
Портсмут, штат Нью-Гемпшир: «Ничуть не лучше преисподней Иеронима Босха».
Детройт: «Механический монстр. Чудовищно новый, динамичный, ослепительный, устрашающий. И типы бродят устрашающие. Чуть было не ввязался в драку». Типы и теперь бродят, говорят, устрашающие, да и город давно уже не нов и не динамичен.
Милуоки: «Здешний народ похож на гигантского ленивца, замаринованного в пивной пене». Метафоры и гиперболы всегда были сильной стороной прозы Миллера.
Кливленд: «Лучше уж есть дерьмо на Майорке, чем кливлендский яблочный пирог».
Огайо: «Путешествие по преисподней. Индустриальный центр, выгребная яма демократии. Такое не опишешь словами: угрюмый, черный, ужасный. Как планета Вулкан — если таковая имеется».
Досталось не только автомобильной, но и кинематографической столице Америки, которая, повторимся, скорее понравилась. Главную улицу Лос-Анджелеса Миллер, однако, сравнивает с «клоакой, забитой механическими и человеческими отбросами». «В сумерках, — пишет Миллер, — она похожа на Янцзы, по которой плывут трупы, горы трупов». Досталось и Голливуду, который Миллер счел «жутким занудством»: «Работая в кино, я бы сошел с ума через неделю». И поторопился с выводом: Голливуд «поманит и бросит», так и не раскрыв ему своих объятий, и Миллер сохранит душевное здоровье и пустой кошелек.
Кстати об объятиях. В Голливуде повторилась мистическая история двадцатилетней давности, имевшая место в Джексонвилле. На пересечении улиц Джун и Сельма, неподалеку от Мэнсфилд-стрит, в том месте, где «Женщины Америки» поставили памятник главному американскому кинособлазнителю Рудольфу Валентино, Миллер вспомнил про любовь всей своей жизни, про то, что он тоже Валентино (Вэлентайн), и в дневнике, рядом с описанием клоак, нужников, отбросов и монстров появилась ностальгическая запись: «Свежие раны на продажу. Послать, что ли, телеграмму Джун. „Сижу на углу улиц Джун и Сельма. А где сейчас сидишь ты?.. Люблю тебя. Валентино-Вэлентайн“». И мрачная приписка: «Парк поблизости: славное местечко для самоубийства».
Самоубийство Миллеру не грозило, но американские путевые заметки в его исполнении выглядели и в самом деле кошмаром, и даже не кондиционированным. Что в декабре 1941 года, когда книга была близка к завершению, представлялось, прямо скажем, непатриотично: 7 декабря Япония нанесла удар по Перл-Харбору, и Америка вступила в мировую войну. В патриотизме Миллера трудно было заподозрить и раньше, однако теперь, в военное время, критика американских ценностей могла вызвать нарекания отнюдь не только у представителей критического цеха. «Хоть одно сказанное против Америки слово будет очень скоро считаться государственной изменой», — писал в это время Миллер, словно предчувствуя приближение маккартизма.
Едва ли Миллер боялся прослыть «врагом народа». Он боялся другого: как бы война не настигла его здесь, за океаном, не нарушила его планов, течения его жизни, и всерьез размышлял, «пока безумие не кончится», куда бы уехать подальше от театра военных действий — в Азию или в Южную Америку. И если бы не безденежье, очень может быть, и уехал бы. «Я по-прежнему рассчитываю отправиться в Мексику, Индию, Китай или на Тибет, — писал он в конце декабря 1941 года Дарреллу. — Нам не хватает только бомб, и, можешь не сомневаться, очень скоро они на нас упадут». При этом никакой праведной ненависти к врагам Америки Миллер не испытывает. «Проклинай меня, сколько влезет, — говорится в другом, более раннем письме тому же Дарреллу, — но возбудить в себе необходимую ненависть я не в состоянии. Поэтому я занимаюсь своими делами и пытаюсь жить прежней жизнью, невзирая на творящееся безумие».