Выбрать главу

— планетарного космополитизма — против наций;

— полного индифферентизма или индивидуального мифотворчества в контексте неоспиритуализма — против строгой установки на секулярность;

— произвольность утверждения абсолютным индивидуумом своего отношения к «другим» — против гуманистической стратегии «прав человека».

Глобализация расплавляет государства; «новое кочевничество» и планетарный космополитизм подвергает декомпозиции нации; светскость, традиционные религии и экстравагантные культы уравниваются в статусе, открывая путь произвольным и индивидуальным парарелигиозным конструкциям («нью-эйдж»); виртуальное наделение своего «эго» произвольными качествами, спроецированными на виртуальный клон киберпространства, порождает ультраиндивидуализм.

Появляется новая идентичность — человечество. Так как любая идентичность предполагает наличие пары «свой-чужой» (психология), «друг-враг» (К. Шмитт), человечество в эпоху глобализации создает своих внутренних и внешних оппонентов — «изверги-террористы» («нелюди») внутри, «инопланетяне», «aliens» — вовне. Фобии НЛО и инопланетян, столь распространенные, к слову, в США, самой авангардной стране глобализационного проекта, все более занимают массовое сознание, порождая распространенные культурные сюжеты, своего рода «архетипы постмодерна».

Вместе с тем появляется новая «каста» париев — иммигранты, вовлеченные в поток «нового кочевничества», обездоленные массы «Третьего мира», Евразии и Восточной Европы. Они качественно отличны от традиционных общин: их культурная, религиозная, этническая принадлежность размывается, экономическая функция становится относительной (в отличие от предшествующих фаз развития капитализма, заинтересованного в перемещении в зону промышленного развития дешевой рабочей силы). Иммигранты образуют особую общность, коллективная идентичность которой находится сейчас в стадии становления.

Неоспиритуализм, экстравагантные секты, культы и хаотические фрагменты традиционных религий (восточных и западных) образуют постепенно особый настрой, в котором нет ни строгости догматов премодерна, ни последовательного атеизма и лаицизма Просвещения. В постмодерне человек свободно оперирует с произвольными сегментами совершенно не сочетающихся мировоззрений, дискурсов, языков. В области духа нет никаких ограничений, но и никаких ориентиров, никаких вех. Каждый волен верить во что угодно, считать себя и других кем угодно, декларировать что угодно.

Индивидуализм достигает в постмодерне своего логического предела. Человек настолько автономизируется, освобождается от общества и любых форм коллективной идентичности, что постепенно вообще теряет из виду «другого». Все больше проводя времени в виртуальных мирах компьютера, в сети Интернет или компьютерных играх, перемещая постепенно туда и труд, и досуг, люди постмодерна привыкают к обладанию игровой идентичностью, выбирая себе маски, ники, роли, стратегии. Мало-помалу их «я» эвапоризируется, растворяется в смутных импульсах полностью фрагментарного существования, что усиливается постоянно расширяющимся пристрастием к наркотикам, весьма способствующим экзистенциальному стилю. В конечном счете стратегия социальной интеграции — иерархической или гражданской — подменяется стратегией индивидуальной галлюцинации.

У постмодерна, в отличие от модерна, нет программы, он не стремится преодолеть или ниспровергнуть модерн. Для постмодерна все ценности модерна, весь пафос его критики, все напряжение «духа Просвещения» глубоко безразличны. Постмодерн не активен, но пассивен.

Интересно следующее: при сдвиге парадигм — от модерна к постмодерну — открываются затопленные континенты «традиционного общества», казалось бы, давно преодоленные и рассеянные установки. Премодерн — особенно в Третьем мире, но и не только — пользуется критической фазой перехода для того, чтобы снова напомнить о себе. Так, как это ни парадоксально, все чаще дают о себе знать архаические идентичности: в политологическом языке снова употребляется термин «империя» или «империи» (во множественном числе); этносы напоминают о себе после столетий подавленности со стороны национальных государств; религии (в частности, ислам) вновь становятся фактором мировой реальной политики, а секты и радикальные политические организации воспроизводят параметры древних иерархий. Так складывается в нашем мире сложная мозаичная система идентичностей. Сегодня мы легко можем обнаружить — причем на одной и той же плоскости — следы всех перечисленных нами парадигмальных эпох. Часть человечества живет в постмодерне, часть — в модерне, часть — в премодерне, причем эти эпохи в пространстве локализуются недостаточно четко: элементы модерна и премодерна встречаются и на постмодернистическом Западе, а сам постмодернизм проникает в толщи архаических социальных зон Востока и Третьего мира. В этом заключается уникальность нашей эпохи: переход от модерна к постмодерну позволяет проявляться любым, логически не связанным и концептуально конфликтующим друг с другом идентичностям. Именно так, совершенно неожиданно для многих, в современном политологическом дискурсе вновь появилось понятие «империя».

Глава 4. Политическая география постмодерна

«Империя» как концепт постмодерна

Политология Нового времени записала имперский концепт в разряд категорий «предсовременного», традиционного общества (премодерн). В политологии модерна «империи» места не было, на ее место пришли «государства-нации» как продукт распада или реорганизации прежних империй на принципиально новых условиях. Концепции Бодена, Локка и Макиавелли, творцов концепции современной государственности, отвергали «империю» и ее политическую онтологию. Политическая логика модерна была направлена на «преодоление империи» как в теоретическом, так и в практическом смыслах: разрушение последних империй — Австро-Венгерской, Российской и Османской — стало поворотным пунктом окончательного вступления европейского человечества в политический модерн.

Новое обращение к категории «империя», причем без традиционно уничижительного или чисто историографического подтекста, стало возможным только в условиях постмодерна, когда повестка дня политического модерна была исчерпана и от «традиционного общества» не осталось и следа. Обращение к терминологическому арсеналу, отвергнутому на пороге вступления в модерн, в свою очередь, стало возможным лишь тогда, когда процесс модернизации полностью завершился; это обращение приобрело отныне «ироничный» смысл. Свобода обращения с тем, что было главным противником на прежнем этапе, обретена за счет абсолютности этой победы. Как же надо «отстать» от ритма развития политологического процесса в западном контексте, чтобы автоматически прикладывать распространенный сегодня термин «империя» как к современным явлениям, так и к политическим формам премодерна…

Постмодерн свидетельствует не о том, что кто-то просто «проспал» модерн, но о том, что модерн настолько успешно выполнил свою задачу, что его бывший противник — премодерн — представляет отныне не большую опасность, чем мышка для кошки. Не понимать этого — все равно что искренне принимать изображение Че Гевары на рекламном плакате мобильной связи за «призыв к социальной революции». Че Гевара здесь выполняет ту же функцию, что и обращение к «империи» в современной политологии: инкрустация его в маркетинговый ряд показывает фундаментальность победы рынка и капитала над социализмом и пролетарской революцией. Отныне капитал настолько уверенно себя чувствует, что иронично предлагает себя через свою антитезу — теперь он может себе это позволить. Не просто наивно, но идиотично считать, что таким образом капитал пропускает удар и невольно конституирует альтернативу себе. Он, очевидно, делает нечто прямо противоположное, разлагая демонстрацией своего всевластия тщету и игровой, фиктивный характер любой альтернативы. Че Гевара в маркетинговой компании мобильной связи — демонстрация того, что Че Гевары больше нет, не может быть и, по сути, никогда не было. Это декомпозиция Че Гевары, его постмодернистическая десемантизация.