Выбрать главу

И тогда мама решится отвести её на танцы…

IV

…Горячева, известная во всём городе хореограф, повернула к ним обеим, застывшим на пороге, точёную, как у Нефертити, голову и прокаркала на весь зал:

— О! Какая клуша! Поздно вам уже, поздно, говорила же! — подошла ближе. — Ну, показывайте, чего она может, клушка ваша?

Милка, ради смотрин одетая в белую футболку, чешки и шортики, покружилась, отличила марш от польки, сделала мостик, легко встала во все пять позиций. Танцевать хотелось.

Горячева крякнула:

— Мышцы негодные, гипотонус. Но выворот хорош и ритм чует. Ладно! Ищите мальчика. Без пары точно не возьму. И вот ещё что, — она резко наклонилась к Милке. — На завтрак-то чего сегодня ела? Макароны, небось?

Милка удивилась. Вытаращилась на горячевский тонкий, круто изогнутый нос. На завтрак была лапша — домашняя, плоская, сначала обжаренная до треска и кофейного цвета на сухой сковородке, а уж потом сваренная в ковшике, и сверху — волнистый кусочек масла, тающий, текучий…

Милка сглотнула, а Горячева коротко и удовлетворенно дёрнула головой:

— Точно, макароны. И с маслом, и с сыром. На тёрочке который. Вы, маман, пожалели бы клушку свою.

Мама, всё это время так и стоявшая у дверей, нахмурилась и в итоге холодно ответила:

— Благодарю, Маргарита Фёдоровна. Я вас услышала.

Готовил каждый день и кормил Милку всё равно дедушка. А дедушка у нас кто? А повар он у нас. Профессионал, потому, считай, волшебник.

В общем, мальчика искать не стали, через полгода Милка органично вписалась в школьный фольклорный ансамбль. Ложки-трещотки, частушки-колядки, голые локотки и палец на пухлой щёчке. Коса, расшитый крупными бусинами и стеклярусом кокошник, сарафан. Колорит!

Саму школу Милка никогда особо не любила, но училась спокойно и старательно, оценки зарабатывала бесконечной зубрёжкой, читала мало и очень выборочно. Из предметов уважением она прониклась только к биологии, штук десять альбомов изрисовала всякими инфузориями. Из подруг постоянной осталась лишь толстая и грубоватая Василина, которая тарахтела, как трактор, и очень хотела собаку, в идеале лабрадора, как у президента. А Милка много гуляла с Грэем после уроков, и для Васьки-Василины это был отличный способ смотаться из дома.

К началу седьмого класса у Милки наконец-то отросла чёлка, на спор с Василиной выстриженная в пятом. Но очки окончательно испортили «сценический образ», и прямо первого сентября музычка объявила, что «Соколова больше не в формате». Тогда-то, словно компенсация, и свалился с неба он, Мельников. Васька зло шептала в телефонную трубку: «Из Шаранги какой-то переехал, дебилоид, а туда же — танцевать!»

Он всегда выходил на сцену в простой белой рубашке. И брюки были вроде обычные, чёрные, со стрелками… Милка думала: «Почему он не боится? Вот так — один?»

В их школе никто раньше так не танцевал. Народные — да, целый ансамбль свой, гордость директора. Восточные — тоже да. И европейские — танго, вальсы, ну вот это вот всё: «Когда уйдём со школьного двора…» Но не латину. Латину не танцевал никто.

Что они тормошили, что вытаскивали из Милки эти вьющиеся, на волнах качающие мелодии, эти его движения рук и узких бёдер? Она стеснялась, она жалела, что не ходит больше на репетиции, искала никчёмные поводы заглянуть в зал, замирала на концертах, боясь пропустить хоть секунду, и нарочно вяло хлопала, и невпопад смеялась, опасаясь, что кто-нибудь заметит.

Но протанцевал он всего полгода — с сентября по январь, один, без девочки — а потом перестал. Васька нелогично рубанула: «И правильно! Стрёмно это — задницей крутить. Парни-то ржут, чего он, идиот, позориться?»

После седьмого класса, летом, дурацким, холодным и ветреным летом, когда она топала с собакой мимо речки, ей свистнули. Милка сразу поняла, что ей. И хотя мама говорила: «Никогда, слышишь, никогда, не оборачивайся на свист! Это унизительно!», она оглянулась, конечно.

Мельников стоял на песчаной отмели, ловко, не глядя, складывая удочку. Кивнул на настороженного Милкиного пса:

— Это твоя, что ли?

— Мой. Грэй.

— Ты куда с ним ходишь?

Она пожала плечами. Что значит — куда? Когда как. Но ответила, что-то почуяв:

— На остров.

— И сейчас пойдёшь? Погодишь минут десять? Шмотки кину и вернусь, всё равно не клюёт ни хрена — ветер.

Милка замотала головой. Сейчас надо было домой. Холодно, Грэй наплавался, опасно с ним мокрым гулять, и так почки лечили в марте.

— Нет. В семь часов пойду.

— Ну и ладушки. Тогда в семь у моста.

И отвернулся, и пошёл, будто их и не было тут совсем — девочки-в-очках и вертлявого спаниеля.

В семь часов она тащила Грэя на коротком поводке, потому что тот снова норовил нырнуть. Небо давило, ветер тревожил, морщил речку, тянул Грэевы уши назад.

Милке пришлось надеть куртку — старую, с уже короткими, вытертыми на манжетах рукавами. Ей было противно: из-за того, что нашипела на дедушку, что выглядит как дура, что упрямый пёс тормозит возле каждой скамейки на бульваре. Ещё из-за того, что поверила.

А он и правда ждал у моста. Вернее, под ним. Выскочил, словно чёрт из табакерки, Грэй тявкнул, Милка вздрогнула, не успев ни обрадоваться, ни испугаться.

Вглубь острова они не пошли, шагали по прибрежной тропинке: впереди собака, потом она, потом Мельников. Молчали, пока не дошли до обрыва, над которым свешивались корявые ветви старого, заброшенного сада. Откуда-то сбоку, отодвинув тучность облаков, словно встречая их, здороваясь, выкатилось солнце.

— Смотри-ка чего тут!

Мельников живо залез на раскоряченное временем и неухоженностью дерево. Милка даже улыбнулась: «Маугли». Она бы тоже залезла, но — клушка, стыдно. Он уселся там, наверху, и стал кидать в воду маленькие, незрелые ещё яблоки. Одни тонули сразу, взбулькивая, другие ненадолго застывали в неподвижности, а затем начинали тихонько плыть, подчиняясь то ли ветру, то ли невидимому для глаз течению. Грэй, перебирая лапами, в восторге следил за процессом, на каждый бульк кивая головой, и всё порывался кинуться с обрыва. Но Милка в ответ на просящий собачий взгляд сдвинула брови и, разозлившись, крикнула вверх:

— Не надо! Не надо, слышишь?

— Чего?

— Не рви! Яблоки же будут.

— Какие ж это яблоки? Китайка. Да и кому они здесь нужны-то? Бомжам на закуску?

Милка отвернулась, отошла на пару шагов, теребя, тормоша где-то по дороге сорванную метёлку осоки. Потом и вовсе спустилась по доскам-ступеням на мостки, метра на три уходящие в реку.

— А эти? Чего, тоже не надо?

Через плечо он сунул ей в лицо липовый цвет — маленький, меньше ладони высотой, растрёпанный букетик. На тонких ножках, от которых вверх топорщились овальные листки жёлто-салатового цвета, россыпью светились звёздочки. На лучиках-тычинках — шарики, словно бисеринки. Они слегка подрагивали в его руке, а она смотрела.

— Выкинуть, что ль?

— Нет.

Милка рассмеялась, и смех её точно также раскатился по реке, как кислые, твёрдые, дикие яблочки.

Она выхватила былинки, и спрятала их в карман, и вжихнула молнией.

Он вдруг сказал:

— Снимай-ка куртку.

— Зачем?

— Там видно будет.

Видно ничего не было, потому что он крепко взял её за обе руки, и перед её глазами оказался его подбородок с белёсым давнишним шрамом под нижней губой. Она попыталась опустить голову, но Мельников не дал:

— Просто слушать меня, голову поднять, на ноги не смотреть! На четыре счёта, с четвёртого. Четыре. Раз-два, три. Медленно. Быстро-быстро, медленно.

Румба… Она узнала! И было её, этой румбы, от силы минут пять, потому что потом Грэй, который замучался ждать и решил, что это игра такая, чуть не свалил их в воду, да и сам свалился.