— Понимаешь ли, — продолжал печально, — ничего порочащего я в жизни не совершил, всегда работал честно, и воевал честно, хоть и нескладно оборачивалась моя военная судьба. Были, конечно, и горькие промахи, и недомыслие, но я никогда ничего не скрывал. Если достоин того, чтобы восстановили в партии, то буду счастлив, а нет — смирюсь... Но обманывать партию — этого я не мог. Я, вообще, Светик, никогда никого не обманывал. Так уж устроен. И так, думаю, должно быть, — устало вздохнул он.
— Но все-таки пробовали восстанавливаться? — настаивала Светлана Федотовна.
— Пробовал, Светик, пробовал, — ответил Рунков, — и горько об этом сожалею, а еще горше вспоминать, не настаивай уж. Мне такие подозрения высказали, что хоть... Ах да ладно! Давно это было, давно. Жизнь уже прожита...
Опять они молчали, и опять Светик, Светлана Федотовна чувствовала, что поганка она, и жестокая, и не имела никакого права разрушить их союз, растоптать их счастье — материно и его, Рункова, дяди Илюши. Но что теперь каяться? Лучше уж до конца узнать обо всем.
— А почему вы в Москву не вернулись? — спросила она.
— Ты знаешь, честно тебе скажу, Каменецкая ТЭЦ, куда меня военная судьба пристроила, сделалась родной. Мы ее реконструировали, уже в пятидесятые годы, и я участвовал как главный инженер. Ввели более мощный энергоблок и многое другое. С тех пор, представь, ни одной аварии. Тридцать лет подряд переходящее Красное знамя — и все у нас! Я уже без нее не могу.
— И все-таки, дядя Илюша, по правде?
— По правде, Светик, однажды попробовал — сразу после войны, как только демобилизовался. Обратился к старому другу, а он на меня, можно сказать, ведро с помоями вылил. Да еще шарахнулся, как от зачумленного...
— Отец?
Илья Иванович опустил голову.
— Да, твой отец.
— Закурить можно?
— Кури, пожалуйста. Ты что-то ничего не ешь. Давай-ка я самовар вскипячу.
— Мне, пожалуй, еще бокальчик налейте.
— Не много ли, Светик?
— Ах, дядя Илюша! — усмехнулась она. — Кагора-то? Вы, я вижу, совсем не знаете современных женщин.
— Да, я плохо знаю женщин, — с какой-то горечью подтвердил он и как бы спохватился: — А самоварчик я все-таки вскипячу. Мне чайку захотелось.
— Ну уж как вам угодно, — согласилась она.
— Что ж ты не кушаешь, Светик?
— Ах да ладно, дядя Илюша. Лучше уж расскажите мне все до конца...
Ей стало очень важно от самого Рункова услышать историю его жизни. Светлана Федотовна чувствовала, что он ни в чем не лукавит, а говорит правду, такую, какой она и была, — простую и понятную. Поэтому-то и называл его отец «блаженным» да «праведником». И она вдруг поняла, что только человек, предельно честный в поступках и чистый в помыслах, мог так легко и свободно, как он, говорить о себе. И еще поняла Светлана Федотовна, за что его любила мать. И саму мать поняла, увидев со стороны и издалека, — она тоже стремилась жить честно и чисто, потому-то и тянулась к Рункову всю жизнь. И не отец, а именно она, Светик, как бы исполняя заветы отца, им помешала...
«Ужасно! — испугалась она. — И главное: зачем?.. почему?.. И что же я такое?..»
А Илья Иванович повествовал:
— ...вышел приказ: всех военнослужащих, оказавшихся на территории, оккупированной врагом, вернуть в ряды Красной Армии и заставить, так сказать, кровью искупить вину. Понятно, в штрафники. Одели нас в ватные брюки, телогрейки, а был уже январь сорок четвертого; дали кому винтовки, кому автоматы, и в бой — освобождать Кривой Рог. Без званий, без знаков отличия; серой массой — вперед! Выживешь, вернут звание, обмундируют по-армейски, а пока — в атаку, вперед! Что ж, выбора не было... Н‑да, сурово с нами: ничего в зачет не брали... Самому странно вспоминать, а именно так было... И ранило меня, не поверишь, пулей навылет. То есть пуля попала в грудь чуть выше сердца и, пробив насквозь, вылетела. А я сразу и не понял, еще бежал на того немца, который стрелял...
Илья Иванович поспешно встал — хорошо, что закипал самовар. Дальше ему вспоминать не хотелось, и не оттого, что дальше было нечто тайное, а просто не любил распространяться о домыслах о том, что являлось затаенно его: может быть, фантазия, а может, и правда — он этого не знал. Сам в это верил, а убеждать других, в частности крестницу, не хотел, не считал нужным, а тем более важным. Об этом он рассказал только Ане, Анне Ильиничне, — она ему сразу поверила, потому что ей было как бы дано чувствовать и понимать его, как самоё себя.