— Ах, Паша! — воскликнул я. — Ты опять о национальном? А о чем сейчас повсюду речь ведется? О планетарном мышлении, о единстве всего человечества, о том, чтобы все сделались гражданами мира.
— А-а, — отмахнулся он. — Все это ложь, очередное заблуждение, суета сует. Очередной виток политики! А я думаю о будущем. Я идеал выстраиваю. Знаешь ли, старина, я не верю и никогда не смогу поверить, что национальное — а это божественное — когда-либо исчезнет. То есть при любом научно-техническом прогрессе. Это тоже одно из заблуждений; ложная гордыня человечества. Если оно преуспеет в этом — в создании вавилонов, то есть сверхгородской цивилизации, то погибнет. Это путь погибели, как ни называй его — экономической катастрофой, или демографическим взрывом, или новыми расовыми нашествиями. Ныне конец тысячелетия, и пора остановиться, разумно взглянуть на все сущее вокруг: на природу, на себя, на науку. А национальное все равно останется, — упрямо настаивал он, — до последнего погибельного дня, до всемирной катастрофы.
— Ну, дорогой мой, ты целую философию развил. Концепцию неославянофильства. Эко тебя вдохновил державный столб!
— Пожалуй, старина, — в задумчивости отвечал он. — А насчет славянофильства ты прав. И знаешь ли почему? В прошлом веке идеи русских славянофилов, к сожалению, не осуществились. Но ведь историческая закономерность в том, что неосуществленное обязательно осуществится в новые времена. А это великая идея — идея национальной России. Или славянского Востока. Я убежден, что славянство еще не сказало своего окончательного слова в мировой цивилизации.
— То есть ты даешь отходную западничеству? Во всех его проявлениях, включая и марксизм? — удивился я.
— Пока нет, — отвечал он; его взгляд затуманился глубинным самопоглощением. — Понимаешь ли, не надо путать идеологию и геополитику. Это вещи разные. Я пытаюсь мыслить геополитически. Российская Империя была многонациональным государством, причем крепким и достаточно естественным. Более того, ничего подобного не знала мировая история — такой разноплеменной спайки. Потом, после революции, эта спайка крепилась идеологически, а ныне все стало разрушаться. О причинах говорить не обязательно, — он небрежно махнул рукой: мол, и так ясно. — А в будущем, и это будущее уже сейчас уготавливается, многонациональность — в результате распада империи или СССР, что для меня однозначно, — должна смениться русским национальным государством. Или славянским Востоком, который захочет первенствовать в мире. Не обязательно экономически, а может быть, нравственно? Не знаю. Но все равно должна быть великая идея. В этом спасение. Воскресение и преображение. Я хочу в это верить.
Он замолчал. Чувствовалось, что он внутренне встревожен и напряжен. Я тоже молчал в задумчивости: что ж, есть такая историческая закономерность — осуществление неосуществленного, того, что вроде было отвергнуто тем ходом времени и теми поколениями; отвергнуто ради осуществления того, в чем мы теперь живем, жили наши отцы и деды, но уже ни мы, ни наши дети жить не хотим и не можем. И мы, и они возвращаемся к прошлому, к тем идеям, которые противостояли осуществленным и... да, видим в них привлекательность и верность; верность движения и цели... Однако я все же решил прервать наш неожиданный историософский диалог и произнес:
— А как насчет того, чтобы возле сего замшелого знака перекусить и чайку попить?
— Что ж, когда рождаются благие намерения, — расслабясь, ответствовал Павел, — то я склоняю голову в согласии. — И он церемонно склонился, положа руку на сердце. Но не удержался, добавил: — А те, кто оказался в наступившую смуту на имперских окраинах, должны возвращаться на свою исконную землю. Новый смысл соборности — в национальном собирании и в том, чтобы те, кто мыслит или чувствует себя русским, прониклись новыми идеалами. Новый девиз: русичи, домой! Хорошо, а?
— Мечтатель ты, Павел, мечтатель, — заключил я.
Честно признаться, мне больше думалось — со светлой и легкой грустью — не на глобально-историософские темы о России и Европе, не о соборности и удельности, не о губерниях-республиках, не о новом общеславянском, а вернее, общерусском государстве; не о вавилонах, «последнем дне», гордыне и заблуждениях человечества, а о том самом простом и, на мой взгляд, самом невероятном: как все же этот каменный столб с царскими орлами да еще двумя губернскими гербами простоял нетронутым — в революцию, в гражданскую войну, в свирепо-разрушительные 20‑е годы, в не менее свирепые 30‑е, во время немецко-фашистского нашествия; в послевоенное лихолетье, во времена волюнтаризма и застоя, когда просто так, ради озорства, или забавы, или, взяв да и похулиганив, — оторвать орлов «на память», завалить столб, чтобы «силушку показать»... Нет же, ничего подобного! Наоборот, кто-то незаметно заботился об этом губернском знаке...