Мы начали репетировать. Была зима. На редкость холодная и мерзкая. И только в нашем подвале, где прямо над головой проходили толстые трубы отопления, было жарко. Евдокимыч приходил на каждую репетицию. Он волок за собой стул, ставил его рядом с нами, садился и слушал. Как только музыка стихала, Евдокимыч, обращаясь ко мне, говорил единственную фразу и всегда одну и ту же:
- Вовчик, а ты можешь спеть для меня песню? — и сам начинал. — В моем столе лежит…
Дальше он не знал. Нам тогда очень хотелось узнать, что же, в конце концов, лежит в его столе. Голос у Евдокимыча был красивый. И вообще, его самого легко можно было представить на каком-нибудь застолье с баяном в руках. Евдокимыч, возвышаясь над всеми, под умильными взглядами женщин, растягивая меха баяна во всю ширь, начинал эту песню про стол и письмо. При нас же Евдокимыч, произнеся сакраментальную фразу, часто просто засыпал. Там же, на сцене. Мгновенно, в семь секунд, как будто силы, которые он берег для этого вопроса, покидали его. Тогда мы все волокли Евдокимыча домой, в общежитие через улицу, и деревяшка протеза гулко стучала по ступенькам, когда мы затаскивали его на второй этаж. Как потерял свою ногу Евдокимыч, на войне или просто забыл где-то по глупости, мы не знали.
По субботам в нашем клубе были вечера танцев. Зал трещал от грохота барабанов и воя гитар. В гнилом полу оставались бреши от ног танцующих, и на следующий день Евдокимыч, вооружившись пилой и молотком, собственноручно заделывал их. Он говорил, что все танцы видал в фобу и что заделывает пробоины в последний раз, но наступала суббота, и мы расчехляли аппаратуру. В антрактах молодежь дралась возле туалета. Евдокимыч и там наводил порядок, размахивая палкой и пугая милицией. Со сцены нам казалось, что он, как Чапаев, врезается в толпу на коне с шашкой наголо. После такого лихого кавалерийского наскока все быстро успокаивались, но не надолго. Иногда особо нетерпеливые и легковозбудимые танцоры начинали драться прямо в зале. Тогда мы выключали усилители и прятали гитары в чехлы.
Публика расходилась недовольная.
После теплого полумрака зала и популярной музыки ее ждали пустые, продуваемые сырыми зимними ветрами, улицы и толкучка в салоне автобуса.
Однажды пришла Люда.
Я увидел ее только в конце вечера. Она стояла у входа. Мне стало неуютно на сцене. На сцене, где я уже привык чувствовать себя хозяином положения. Люда продолжала стоять у дверей до того момента, пока в зале не погас свет. Мы начали сворачиваться, зачехляли гитары, отсоединяли шнуры. Возле сцены бурлил водоворот из наших поклонниц. Все те же косынки, выбеленные лица, синие тени и яркие губы. Мне стало стыдно, что одна из них ждет меня. Я спустился со сцены и пересек зал.
- Это то, что ты выбрал? — спросила она.
Люда в свои около тридцати выглядела лучше,
чем большинство из тех, что смотрели на нас светящимися глазками сигарет из угла зала.
- Я рад, что ты пришла.
Потом мы шли пешком. Вечер был теплый, будто один заблудившийся весенний день неизвестно как попал в середину зимы. Она никуда не спешила. У нее образовалась критическая масса свободного времени. Студент был на научной конференции. Я уже давно забыл, что значит спешка.
- Он чем-то даже похож на тебя. Только гораздо серьезнее. Сейчас готовит диссертацию.
- Надеюсь, из свежих продуктов?
Это я неудачно сострил.
Я, конечно, понимал, что он серьезный парень, иначе бы он не создал крепкую советскую семью. Я сказал, что рад, что у нее все так… Однако что-то щемило внутри пока мы шли сквозь город к ее пристройке, где однажды за ставней я нашел свою фотографию. Когда- то нам было хорошо там вдвоем. Мне вдруг захотелось снова оказаться в этой маленькой комнатке, где зимой надо было топить печь и ходить за дровами во двор. Захотелось окунуться…
- Не надо окунаться! — она отвернулась и отодвинула меня от себя.
Ворота все так же, как когда-то, вываливались на улицу, напоминая нос корабля. Как когда-то поскрипывал уличный фонарь и свет его блуждал по мостовой.
- Я тебя никогда…
Не надо слов. Надо просто повернуться и уйти. Туда, откуда пришел.
Весной мы покидали клуб Евдокимыча. Он надоел всем нам, и его даже не было жалко. Автобус стоял у дверей клуба, и мы выносили свои ящики мимо его директора, сидящего на сцене.
- Эх, Вовчик, так и не спел мне… В моем столе лежит… — мычал он себе под нос и водил палкой перед собой, будто бы рисовал какие-то фигуры.
Как на песке.
Мы вынесли последнюю колонку. Я вернулся посмотреть, не осталось ли чего-нибудь. Сцена была пустой и только посередине, уронив голову на грудь, спал Евдокимыч в ожидании больших перемен, которые, по его словам, должны будут вот-вот произойти в клубе, если, конечно, кх-х-х, не ОБХСС.