— Как же они воевать-то, сердешные, будут?
— Пусть только сунется, вона сколько нас — шапками замечем, — бахвально говорил Федька Толстосумов и горделиво посматривал налево-направо: какое производит впечатление?
— Твоя шапчонка московского кроя, видать, дюже грозное оружие, кого хошь запугает, даже гренадера, — улыбнулся Курин, — а хорошо бы под шапчонкой, кроме кудрей, еще что-нибудь иметь посущественнее.
Федьке Толстосумову было лет двадцать пять — всего на десять лет моложе Курина, а внешностью и особенно повадками походил на задиристого, легкомысленного мальчишку. Степенности (Стулов как-то буркнул: «И ума») вроде не прибавило ему житье в Москве в качестве ученика ткача, а в последние годы перед войной и самостоятельного работника на мануфактуре Григория Урусова. Появился он в Павлове дня через три после того, как начала гореть Москва, и пошел, едва показавшись у матери (отец рано умер), сразу к Герасиму Курину — их семьи были по-соседски близки и даже находились в каком-то дальнем родстве. Люди видели, как вскоре после его прихода Панька пулей понесся к волости и тут же вернулся с Егором Стуловым, и они втроем целый вечер о чем-то говорили, а Панька стоял у ворот — то ли сторожил, то ли ему просто в избу ходить заказали.
Было чему удивляться и с чем таиться: Герасим чуть ложку не уронил в миску с похлебкой, когда Федька, прямо с порога, даже на икону в красном углу не перекрестившись, брякнул:
— Вот, Герасим Матвеевич, вернулся я в родные края в качестве шпиона и агента Бонапартового. Зови волостного, зови сотского, вяжите меня и везите прямо в уезд. Как на духу покаюсь.
Курин справился с удивлением, посмотрел внимательно на Федьку и сказал глуховато и неторопливо, будто взвешивая каждое слово:
— Ты же через уезд, через Богородск пришел, зачем тебя везти обратно? Расскажи, послушаем да здесь, в родной земле, может, и схороним. Чай, своя душа, христианская, хоть и продавшаяся.
— Да не продался я, Герасим Матвеевич, обманул их, злодеев, на кривой объехал, вот те крест, — и он наконец перекрестился, при этом смотрел не на икону, а на хозяина.
Тут-то Панька и был послан за волостным.
Если коротко говорить, в те смутные часы, когда армия из Москвы ушла, а неприятель где-то замешкался (Наполеон на Поклонной горе ждал бояр с ключами от города), Федька с какой-то бесшабашной компанией попал в пустой брошенный кабак, быстро и до полной потери сознания и человеческого облика набрался и очнулся только тогда, когда его, поднадавая под ребра прикладами, привели к человеку явно высокого начальственного вида. Федька, к своему ужасу, понял, что стоит перед французским генералом — как оказалось позже, перед самим комендантом Москвы Мильо.
При генерале находился переводчик не французского обличья, и это обстоятельство Федьку спасло, потому что, услышав русские слова (тот, при генерале, спросил: «Кто тебя, морда, послал на поджог?»), Толстосумов, даже не вникнув в суть вопроса, а только зацепившись краешком сознания за знакомое слово «морда», зачастил словами, затравленно оглядываясь на человека в расшитом золотом мундире. («Не сам ли Наполеон?» — мелькнула дурацкая мысль.) Сбивчиво, быстро и достаточно внятно он обрисовал начало своих приключений, а что было дальше — вспомнить, как ни напрягался, не мог, заробел, чувствуя, как куда-то к пяткам просачивается холодок от неизбежности смерти.
Человек, умевший так душевно говорить «морда», стал задавать вопросы: как зовут? Откуда родом? Чем занимается? Генерал крайне заинтересовался местностью у Богородска и дальше по нескольку раз переспрашивал название деревень, потом — тут Федька аж приподнялся на лавке и, глядя доверчиво на Курина и Стулова, понимая, что сообщает что-то важное, сказал шепотом:
— Потом я увидел, как генерал провел на карте линию от Москвы до Богородска, а от Богородска на Вохню и дальше куда-то, я не разглядел.
Допрос длился довольно долго, и в конце концов генерал через переводчика сказал:
— Мы тебя должны бы по приказу его императорского величества и короля расстрелять, как поджигателя и бандита. Но ты, видать, человек с головой. — Федька невольно приосанился, зыркнул на Курина и Стулова, те молчали, глядя в земляной пол, и Толстосумов пожух лицом, сник. — Словом, они сказали, что меня отпускают, чтобы я добирался к себе домой и скажи, дескать, своим деревенским мужикам, чтобы нас не боялись, мы их, мол, не считаем за врагов. И еще, говорит, скажи тем хозяевам в волости, у кого есть хлеб и продукты, пусть едут в Москву без опаски, тут торги будут открыты, никого обижать не станут, а насупротив того, наградят.