Выбрать главу

— Пошла вон нах… пошла вон!

Крича, он выпал в грязь, как рыба, бывает, выплескивает из ведра в песок.

Виктор оторопело сполз вниз, расплескав чай на треники и подушку сиденья. Это не я, заколотилось в голове. Разве ж я? Я только подумал. Я вообще не о том думал! Лежа среди хрипения диванных пружин и собственного дыхания, он со страхом ожидал нового крика, но было тихо. Не я. Паранойя старческая.

Виктор приподнялся, выглядывая.

Коляска лежала на боку. Егор барахтался на брюхе в разъезженной, мокрой глине, тонул в ней же подбородком, губами, носом. Лидия остервенело пыталась его поднять, но он не давался, загребал руками, кидался комками плывущей грязи. Елоха то подступался помочь, то замирал, словно ощущая собственную бесполезность.

Падал снег.

Наконец у Лидии получилось поймать сына-инвалида за разновеликие культи. Она потащила его обратно к коляске, и Виктор по одному промельку напряженного лица с содроганием ощутил, каких внутренних сил это от нее потребовало.

Димка Елохин, в кои-то веки определившись, словно его огрело по темечку, бросился к коляске, установил ее и, высоко вздергивая ноги, присоединился к Лидии. Вдвоем они кое-как усадили Егора на сиденье. Тот снова стал безучастным, с волос, лица, рук его капало. Психоз прошел, канул в небытие.

Когда коляска выехала на место посуше, Елоха отлип от нее, постоял на месте потеряно, что-то соображая, затем плюнул уходящей Лидии вслед и потопал обратно к магазину. Ну, этот сейчас закупится!

Эх, Егорка! — подумал Виктор, вглядываясь в шевеление веток, скрывших от него Лидию. Он нащупал прилипший к штанине бутерброд и механически принялся его жевать. Что ж ты против матери? Ведь мать. Разве ж она виновата? Уж кто виноват, так я. Кинул камешек, а круги идут, идут. Лет шесть уже барахтается в них страна. И где остановятся, кого захлестнут, кто знает? Страшно! На меня кричи, Егорка! Но вот что: с этим, оказывается, можно жить. С виной можно жить. К ней привыкаешь, как ко всякому другому, теряющему новизну ощущению. Иногда даже расцарапываешь изнутри, будто подзажившую коросту на ранке. А иногда подступит к горлу, и не живи, не дыши, не гляди в мир.

Хлеб загорчил. Виктор выплюнул его в ладонь и замер.

Исповедь! Вот что ему надо написать! Повиниться перед всеми людьми, выдавить сосущее чувство из себя на бумагу, пришпилить точками, связать запятыми, приковать буквами. Чтобы там, распятое, оно корчилось перед чужими глазами и чужими душами, которые и вынесут ему приговор.

Виноват!

Он кинулся к столу, развернул тетрадь на чистом. Пальцы сжали ручку. "Исповедь незнакомца" — вывел он быстро. С первой строчкой тоже все было ясно. Она дрожала, она свербела в гортани. "Я виноват". Без восклицательного. Спокойно, почти скорбно. А дальше…

Ручка споткнулась.

Как увязать? Как свести нити из путаных клубков множества судеб к одной-единственной отправной точке? К глупому роману, написанному молодым идиотом, возомнившим себя великим срывателем покровов? Как развернуть катаклизм из маленького зерна? Возможно, возможно, он много на себя берет. Но кому-то же надо отвечать! И даже если нет его большой вины в крахе, в одичании, в обрушении страны, то маленькая есть точно. Он будто жук-короед проел своей премированной писаниной веру людей в правильность их жизни.

Значит, надо как-то…

Он уставился на белое поле, обширное, нетронутое, распахнувшееся под "Я виноват". В голове складывались и размывались фразы, текли слова, менялись, умножались, выстраивались в вавилонскую башню текста — и рушились, потому что казались ничтожными, пустыми, фальшивыми, и где тот градус трепета души, крови из горла…

Что даст его исповедь? Надежду? Нет. Озарение, исцеление? Вряд ли. Если больной человек измажет страницы гноем, что в них будет кроме гноя?

Потискав ручку, Виктор вдруг заплакал. Он горбился над тетрадкой, и слезы текли, заползали в морщины, срывались с подбородка, и было больно и жгуче стыдно за себя, плечи тряслись, внутри трясся холодец бессилия, бесполезности, неумения сказать, невозможности сказать, чтобы все поняли и простили.

Он плакал до тех пор, пока в голове испуганно не сверкнуло, что его могут увидеть со двора. Зайдет какой-нибудь Елоха, а потом слухи поползут, мол, совсем плох стал Виктор Павлович из Шубейниковых дома.

А может и плох…

Виктор отер щеки и, поднявшись, определил тетрадку в комод, под ворох простыней, наволочек да полотенец.

В печи пощелкивали, прогорая, поленья, шершавый печной бок жарко куснул ладонь. Собственно, и к обеду уже можно было потихоньку готовиться.

Все еще слабый от слез и душевного надрыва, Виктор сползал в кессон, набрал в ведро картошки, прихватил банку шпрот из запасов, сделанных год назад на черный день.