Выбрать главу

Гордон больше не колебался.

Точно наседка цыплят, он собрал своих оставшихся людей и вместе с ними пустился назад, через болото — как ему казалось, самым прямым и коротким путем. Он не стал тратить времени на то, чтобы удостовериться, началась ли погоня. Двух человек он послал вперед, чтобы привести верблюдов к тому месту, где он рассчитывал выйти из зарослей. Но с первой же минуты он знал, что надежд на спасение мало; и действительно, не прошло и часу, как ему пришлось вести арьергардный бой. Теперь его ждала либо гибель, либо, в лучшем случае, спасительное бегство, но это уже не имело для него значения.

Прошли одни сутки с тех пор, как уехал Гордон, и вот уже пустыня зловеще запестрела всадниками — это надвигались с окраин передовые отряды легионеров Азми, постепенно обходя Хамида с флангов, ничем не защищенных. Хамид, сперва лишь с безмолвным гневом наблюдавший их приближение, решил сделать еще одну попытку и обратился за помощью к бахразцу Зейну.

— Все кончено, — сказал Хамид просто. — Положение безнадежное, Зейн. Я думаю только о том, как бы предотвратить последнюю беду. Сам дьявол подкрадывается ко мне сзади.

Дьяволом, подкрадывающимся сзади, были части Бахразского легиона, которые двигались в пустыню с нефтепромыслов, держа направление на Истабал, столицу Хамида. Это грозило великой бедой, и Хамид, несокрушимый даже в горе, просил Зейна устроить так, чтобы на нефтепромыслах возникли беспорядки: это заставит Легион прервать наступление и вернуться на свою базу.

— Твоя политика не запрещает сочувствовать нам? — спросил Хамид.

Зейн вспыхнул. — Если б ты не верил в наше сочувствие, ты, верно, не стал бы просить у нас помощи.

— Да, да, прости меня! — торопливо воскликнул Хамид. — Пусть мне чужда твоя политика, но в твоем сочувствии я не сомневаюсь. Пожалуй, я даже политику твою понимаю — наполовину. Я понимаю в ней то, что диктуется простой человечностью, участием к жалкой судьбе араба, к нашему вековому горю и нищете. Но твое учение мне непонятно, я не могу поверить, что бахразские крестьяне и рабочие в силах создать свой, новый мир.

— Рано или поздно ты в это поверишь, Хамид, — сказал бахразец. — Всем придется признать эту истину, а кто не захочет, должен будет считаться с действительностью. Даже Гордон! И все вы поймете, что это справедливо и разумно…

— О, в том, что оно разумно, ты способен убедить, Зейн. Я вижу перед собой ту Азию, о которой ты всегда толкуешь. Весь Восток, от Аравии до Китая, стоящий на пороге новой истории, сбросивший иго бесцеремонных чужеземных правителей. Я это вижу, Зейн, я чувствую, что это сбудется. Но до действительности тут еще очень далеко. Прежде я разбирался в политике — когда мне приходилось слушать иностранное радио. В то время мой отец надеялся на своих добрых западных друзей, на то, что они помогут восстанию племен. Но его надежды не оправдались, и он умер с горьким чувством обиды против этих друзей. Я тогда понял, что только своими силами могут племена довершить дело восстания и добиться победы. И я замкнулся в мире пустыни. Может быть, в том моя ошибка, моя душевная узость. Может быть, именно потому я сейчас терплю поражение.

Но Зейн, как и Гордон, не мог допустить Хамида до мыслей о поражении. — Служение любому делу ведет к некоторой душевной узости, — сказал он. — Разве не на этом зиждется вера?

— Да, да, конечно. В тебе, по крайней мере, мне это понятно. Ты веришь в своих скромных братьев. Каждому бахразцу слава! На это я и рассчитывал, обращаясь к тебе за помощью.

Нехитрая лесть Хамида на Зейна не подействовала, хоть все же это было лучше, чем обычная гордая замкнутость молодого вождя. Зейн не стал задумываться над его словами и тут же позабыл их. Он достаточно хорошо знал молодого эмира, знал, как полно и безраздельно отдается он делу племен, наблюдал не раз, как он умеет весь свой авторитет человека и вождя употребить ради пользы дела, но отнюдь не ради своей личной выгоды или славы. Знал Зейн и то, что именно это бескорыстие Хамида, это стремление все и вся подчинить интересам племен сделали Гордона таким горячим его приверженцем. И эти же черты Хамида развеяли последние остатки недоверия у самого Зейна и положили начало его искреннему восхищению. Классовая философия его непоколебима, сказал Зейн, но она не мешает ему признать факт существования одного бескорыстного монарха, который просто по природе своей является честным человеком. Так сердце Зейна привело его в конце концов туда, куда указывала путь его политика.