— Потихоньку, — соврала я. — Отец помер. Наверное, мне на зло.
Я опустила голову, чтобы Богдан не смел догадываться, что в глубине души мне правда жаль. Внутри что-то надломилось. Не тоска по утраченному отцу — ее почти не было. Нас никогда не связывали теплые и близкие отношения. Не знаю, была ли Марья с ним рядом в день его смерти, но, если нет, его страх забыться в одиночестве был приговором для него с самого начала.
Совесть сдавливало горло, перехватывая дыхание. Я разрывалась между жалостью и ненавистью к отцу, как между двумя пропастями, не зная, в какую из них упасть. Эти мысли пришли ко мне лишь тогда, когда настало время вернуться в Либерт, чтобы разобраться с документами и наследством.
Мужчина погладил бороду, шумно вздохнув. Его взгляд был растерян, но знающим обо всем с самого начала.
— Соболезную.
— Не надо. Я никого не потеряла.
Я ожидала, что голос дрогнет, словно натянутая струна, готовая лопнуть, но слова сорвались с губ спокойно и хладнокровно, словно я репетировала эту фразу всю жизнь.
Мысль о том, что у меня когда-то был отец, была для меня невыносимой. Его присутствие в моей жизни было столь эфемерным, что я едва могла представить его образ — он был кем угодно, только не отцом. Раньше можно было хотя бы сказать, что он жив, хоть и ему нет до меня дела. Теперь о родителях вообще нельзя было вымолвить ни слова — их обоих не стало.
Теперь мне придется вернуться в Либерт и разыгрывать роль несчастной, потерянной дочери, вынужденно принимать лицемерные соболезнования от знакомых. Я мечтала разорвать эти невидимые нити, что связывали меня с прошлым, исчезнуть, не оставив и следа. Но внутри бушевали эмоции, словно река, рвущаяся из берегов: горечь детского предательства, гнев и подавленное желание быть услышанной. И было совершенно неясно, к кому именно были обращены эти чувства.
Богдан знал о моем прошлом и взаимоотношениях с людьми, которых принято называть близкими. Его манера была характерна: он, прикрывая глаза, делал вид, что не заметил перемену в моем настроении, когда разговор резко сворачивал на край обрыва, угрожая падением в самую бездну — в мое происхождение.
Заставшее нас молчание заставило приятеля немедленно продолжить разговор:
— Я хотел поехать с тобой в Либерт, — сказал Богдан, избегая смотреть мне в глаза. — Но… у меня приказ. Все планы рухнули. Даже похороны придется пропустить.
— Это то, о чем ты хотел поговорить? — на меня опустилось долгожданное мягкое облегчение.
— Да, — Богдан выдохнул. — Три дня назад мое руководство потребовало немедленно переправить стрелковую дивизию в другую часть, предупредив, что детали приказа секретны...
Я молча кивнула. Знала, движется неизбежное. Все кругом знали.
— Даша, дело керосином пахнет. Конфликт назревает, и мне не нравится, что ты не воспринимаешь это всерьез.
— Богдан, об этом сейчас все только и говорят. Ты думаешь, я глухая?
— Речь не о пограничных стычках, о которых треплются на каждом углу. Я говорю о возможном полномасштабном вторжении в СССР.
На мгновение я попыталась понять; послышалось мне это или нет. Комнату пронзила тишина. Я была в замешательстве, не зная, как реагировать.
— Не понимаю. Ты вытащил меня сюда, чтобы рассказать о своих параноидальных предчувствиях? Не пойми меня неправильно, просто твои слова звучат необоснованно и…
— Я говорю тебе правду, Даша! К этому все идет! Война неизбежна. Вопрос только в том, кто нанесет первый удар.
Я посмотрела на него внимательнее. Тревога в его глазах была настоящей.
— Ты имеешь в виду Германию? — тихо спросила я, понимая, что нас могут услышать.
— Я знаю, это звучит абсурдно. Но, Даша, посмотри вокруг. Их риторика становится все более агрессивной. И молчать об этом, делать вид, что ничего не происходит… Это преступление.
— И что ты предлагаешь? — спросила я, чувствуя, как поднимается какое-то странное волнение. Не страх, а немое предостережение.
— Просто будь осторожна, Даша. Смотри в оба, слушай, что говорят люди…
Я молчала, вглядываясь в его усталое лицо, и вдруг осознала всю глубину его доверия. Он открылся мне, понимая, что, если бы поделился этими крамольными мыслями с кем-то другим, его бы ждала лишь бесславная участь — сгинуть в лагерях по обвинению в паникерстве и подрыве советского строя. И этот страх, страх перед системой, был, пожалуй, страшнее любой, даже самой кровопролитной войны.