“Дорогая Марья,
Не хватит у меня духу смотреть в твои тоскливые глаза и лгать тебе, как лгу самой себе. Потому и пишу это письмо — жалкое, боюсь, оно едва ли залатает пропасть, что разверзлась между нами. Многое переменилось за это время, но лишь одно осталось неизменным: тщетные попытки убедить себя, что я не питаю злобы к нашим родителям. Впрочем, и злобой это назвать не совсем верно — скорее, отстраненное презрение, обращенное, прежде всего, к самой себе. Родителей больше нет, а значит, все обиды, все горестные слова и загубленное детство погребены вместе с ними. Так тому и быть! Будь мы близки, мы бы часами судачили и корили их души, а затем, страдая, рыдали бы навзрыд, чувствуя, как неправы. Но оправдания их поступкам я не сыщу и по сей день. Отец, хоть и не родной мне, но родной тебе, не выделялся особой любовью к нам, равно как и мать: даже если мы и были единой семьей. Он утопал в делах, а она, любя его без памяти, забыла и про нас. И как же странно, ведь мы с тобой так схожи, хоть ты и немка, а я — и следа таких корней в себе не вижу. Я — комсомолка, коммунистка, и знаю, за что борюсь, как и ты, пусть страсти к красной звезде и не ведаешь. В этом я — копия отца, а ты — матери. И коль они уже в земле, нам нет нужды ставить преграды друг другу, даже если сейчас так и выходит. Я не желаю предать тебя, хочу оградить, не хочу обременять! Потому, прошу, оставайся в Либерте. Не ради меня, а ради людей: ради близких, ради товарищей. Не дай врагу проникнуть в сердца советских граждан! Они трудились не для того, чтобы снова утонуть в пыли и крови, а чтобы жить, растить детей и работать на благо Родины. Я видела их лица: им большего и не надо. Так дай им эту возможность, руководи Либертом, как и подобает. Забудь о жестоком отце-тиране, но не запятнай честь смотрителя, что возвел эту землю потом и мукой! Не поддавайся случайностям, схвати смерть за горло и вытряси из неё всех врагов, только дай селу жить. И пусть я и отказалась от наследства, я сделала это лишь ради тебя. Верю, что ты справишься, ведь судьба дает лишь то, что тебе по силам вынести. Мне — воевать, тебе — руководить.
Я не словоохотлива, потому и не любезна многим. А в тебе — бездна любви к Либерту и сострадания к людям, готовым стоять за свою землю. После отца у них осталась лишь ты. И ты не обуза-наследница, а героиня, что выдержит натиск и продолжит процветание села, даже после войны.
Не думай обо мне. И не приезжай сюда. Среди солдат паника, напряжение и смрад табака, который ты так ненавидишь. На фронте, предчувствую, будет горше прежнего. Прошу, поразмысли. Ты нужна Либерту. Ты нужна мне, Руслану, остальным. Живой.
Прости меня за всё. Хотелось бы вернуться живой. Но это не обязательно.
Твоя сестра Дарья.”
Долг
Я шла сквозь очертания Смоленска. Вокруг — ни души. Меня трясло, но ноги не сдавались и волочились дальше. Внезапно я ощутила знакомый запах душистой сирени и сразу вспомнила, как мы с Богданом гуляли вдоль садов, полных этих благоухающих цветов весной, когда это было обыденностью. Я обернулась, едва осознавая, что это сон, ведь открывать глаза не хотелось. Послушно следуя чутью, мрак привел меня к товарищу. Он, словно не видя ничего вокруг, смотрел куда-то в сторону реки и держал в руках те самые цветы сирени, что всплыли в моей памяти.
Я присела рядом с ним на прогнившую скамью. Он не обращал на меня внимания, но и этого было достаточно. Я начала беззаботно качать ногами, словно школьница, и рассказывать Богдану обо всякой всячине. Руки машинально потянулись к сигаретам в кармане, но, с ужасом обнаружив, что их там нет, я зябко вздохнула и опустила глаза на наши с ним ноги.
Внезапно мысль, которая чудом вновь развязала мне язык, вырвалась наружу:
— Я бы так хотела родиться мужчиной, Богдан. В их глазах сразу читается профессионализм. Им всегда всё сходит с рук, — я посмотрела на шинель, в которую был одет Богдан, и заботливо поправила ему рукав, — У них есть всё: власть, статус, свобода...
О последнем я грезила больше всего.
Он неожиданно повернулся ко мне и посмотрел прямо в глаза — глубоко и надолго. Я приняла его вызов, но вскоре сдалась, понимая, что полковник даже не моргает.