— Где? — тихо спросил отец.
— А где, ты думаешь, все хотят устроиться? Наверху, вот где! Где хорошо платят. Там, где ты не должен превращаться в грязную, вшивую обезьяну. Не на фабрике же! Я хочу, чтобы меня уважали. Не хочу я подсчитывать жалкие центы. Довольно я пострадал в армии. Грязной работы хватало — сыт по горло! Тридцать долларов в неделю! Да ещё вычтут из этой суммы солидный процент в пользу проклятого профсоюза.
Отец вдруг изменился в лице. Он поднялся, бледный, медленно качая головой.
— Профсоюз... Разве профсоюз — вор, чтобы красть деньги? — Тихим, сдавленным голосом спросил он. — Я тоже работаю на фабрике, и я не стыжусь.
— К чёрту эту работу!
— Ты мне так про фабрику не говори! — неожиданно закричал отец. — Мне приходилось работать по двенадцать часов в день. Двадцать минут давалось на то, чтобы поесть, сидя у чана с краской. Наспех глотали еду, словно животные. Ненавидел я всё это. Работали так, что слепли, выматывались настолько, что не могли даже умыться. Но не работу я ненавидел и не машины. Машины я люблю. Они делают вещи. Это же замечательно! Но если компания пытается использовать машины, чтобы убить человека, тогда надо бороться. Не бежать — бороться! Вот для этого мы и создали профсоюз.
— Да брось ты, папа! Знаю я всё это и согласен с тобой.
— Нет, ты ещё не знаешь! — мрачно сказал отец. В глазах его появились боль и печаль. Давно забытое, то, что он прятал глубоко в душе, вдруг нахлынуло на него. — Девяносто три дня ходили мы по улицам! Девяносто три дня длилась забастовка! Нас били дубинками. Питер Новик с окровавленной головой полз рядом со мной на четвереньках.
Отец опять покачал головой. Гнев его утих.
— Я тёмный, необразованный человек, — грустно, словно он о чём-то просил, продолжал отец. — Но то, что я видел собственными глазами, я знаю. Нехорошо быть бедным, это верно. Но работы стыдиться нечего. Работой надо гордиться! Гордиться! Эх, Джои, Джои...
Отец тронул Джои за руку. Они встретились взглядами и впервые почувствовали, как они близки друг другу. Им не было стыдно глубокого и нежного чувства, возникшего между ними. Джои смотрел на отца, испытывая необъяснимое успокоение оттого, что теперь ему есть с кем поговорить, что он уже больше не одинок в этом доме. На душе стало легко, как будто до этого он долго плакал, а теперь выплакал всё горе.
Потом отец подошёл к камину и машинально поправил медали, подвинул вперёд кубок.
— Ты рад, что Стив дома? Скучал без него? — Джои сказал это без горечи.
Отец обернулся и печально кивнул головой.
— Пойдём на кухню, — сказал он, мягко улыбаясь. — Поедим щей. Я сварил щи.
В канун рождества отец пригласил Мануэля обедать. Тот принёс в коричневом свёртке две бутылки абрикосового ликёра.
— За здоровье мальчика!
— За твоё здоровье, Стив, — сказал отец. — Мануэль уже пьян.
— Я только попробовал, какой ликёр больше подходит для праздника! — шумел Мануэль.
— Шатается из стороны в сторону, как слепой козёл, — шутливо укорял его отец. — Сладу с ним нет. Сейчас на улице он всё время порывался ущипнуть то одну, то другую женщину.
— Ну и что? О женщинах не беспокойся! Женщины не жалуются.
— Что правда, то правда, старина, — улыбаясь, сказал Джои.
— Отец говорит, что ты поступил на работу.
— Угу... Слесарем.
— Нравится?
— Машины нравятся. Как-никак, я ведь был автоматчиком, чёрт побери. — Джои невесело усмехнулся.
— Пойдёмте, поломаем хлеб, — сказал отец.
На столе лежала краюха чёрного хлеба и стояла солонка. Каждый отломил по кусочку хлеба и ткнул им в солонку.
— За братство, — торжественно произнёс отец. — За то, чтобы дух Христа не покидал этот дом.
На обед были суп с ячменной крупой, сельдерей, маслины, индейка, приправленная специями, и тушёная капуста. Потом пили кофе с ликёром.
После обеда отец сел на диванчик между Стивом и Джои и обнял их за плечи.
— Хорошо, что мы вместе. В полночь пойдём в церковь.
— Лично я не верю в бога, — сказал Мануэль. — Тем не менее пойду посмотреть этот спектакль.
Отец спел по-польски песню о том, как в канун рождества пастух ждал в поле свою возлюбленную. Возлюбленная так и не пришла. Переходя реку, она провалилась под лёд, и воды Вислы понесли её, холодную и мёртвую, вниз по течению. Песня была очень грустная — Мануэля даже слеза прошибла, — но всё кончилось хорошо: пастух замёрз в поле и тоже отправился на небо, где его ждала возлюбленная в золотой шали.