– Да?
– Конечно, да!
И уснул.
Старухи на лавках с любопытством посмотрели на них и пошли по домам, собирая внуков, кошек, собак, тяжело переваливаясь на коротких своих ножках, в тапках с коричневым искусственным мехом и цветастых халатах на больших желтых пуговицах на грузных своих телах. Меняют зрелищное прелюбодеяние соседа на остановке с какой-то девахой на сериальные прелюбодеяния. Жизнь продолжается.
Наступила темнота. Марине, конечно, следовало бросить Матвея и отправиться домой, он бы проснулся и пошёл домой к себе и, конечно, нашёл бы свой дом и спал там, завтракал, смотрел телевизор. Но Марина продолжала сидеть возле него, непонятное чувство жалости и желания выслушать его не дали ей возможности уйти. Часа через два он проснулся, было темно и холодно, слышно было только, как одинокие машины проносятся по дороге, какой-то парень тоже, видно, жалостливый, остановился и спросил, не дотащить ли её мужика до дома. Марина отказалась. Матвей высморкался, икнул и, встав на четвереньки, повернул голову в её сторону. Было видно, что он не понимает, кто она и что делает ночью на автобусной остановке. Марина, честно говоря, тоже не понимала.
– Ночь! – сказал он хрипло. – Ты кто?
Но было как-то понятно, что ему всё равно, кто она, и спросил он об этом просто из какой-то вежливости, просто надо было что-то спросить.
Одет он был сложно, с какой-то претензией на официальность. Серая рубашка в голубую крупную клетку и пиджак, старый, немодный из какого-то материала 60-х годов: то ли драп, то ли твид, или ещё из чего. Пиджак и брюки были кофейного цвета, мятые, истерзанные и не знавшие стирки уже давно, очень давно. Китайские кроссовки, высокие сверху и на вспененной подошве, снизу придавали ему какой-то нелепый вид, типа деревенской элегантности. Видно было, старик ходил куда-то по официальному случаю.
Покачавшись из стороны в сторону, он стал спускаться с остановки, пошёл домой ночевать. Но потом зачем-то замер и нетвердой походкой вернулся назад, упал в изнеможении на лавку возле Марины и стал рассказывать:
– У меня давно никого не было, и я позвал в гости подругу соседки Светки, Арину, к себе. Чтобы, значит, мы полюбили друг друга, и она убрала в моих комнатах, унесла в мусорку бутылки, сварила борщ, и чтобы сделала из меня человека! Но ничего не вышло! Ничего!
– А почему? – спросила Марина без интереса.
– Потому что я подал на неё в суд! На неё, суку, в суд! В суд! – закричал он в темноте громко, что даже бродячая собака испуганно на него оглянулась и негромко, больше для порядка, тявкнула.
– Ей не понравилось у меня, она сказала, что неуютно, чтоб уютно было надо купить интересные шторы и повесить вот здесь, а лучше во всех комнатах и даже в кухне, с этим, как его…с ламбрекеном… ей нравится на кухне, что бы …ламбрекен был.
Марина согласно кивнула головой, поддерживать разговор с пьяным Матвеем было неинтересно, но она боялась, что он рассвирепеет и начнет кричать, ударит её или уйдёт. И Марина кивала головой в такт его интонаций, почти случайно угадывая, где надо это сделать.
– Мать моя тоже любила шторы, – стало понятно, что он перешёл на очень личное. У неё ничего не было, только эти шторы, красные портьеры, они достались ей от её матери. Эти шторы, они были нечестные, ворованные. Когда-то в молодости моя бабка жила на Украине в небольшом селе и была всецело и полностью на стороне красных Советов и участвовала в национализации кулацко-жидовского добра. И в одной семье, где было много детей, курей и корова, где надо было забрать всё, в корыте, среди детских нестиранных заскорузлых пеленок, нашла эти шторы и взяла себе. Украла. Вся деревня знала, что она их украла, бабке пришлось уехать, из всего, что было у неё, она взяла только вот эти красные портьеры. Уехала в русскую Сибирь и там спокойно, с чистой совестью, ведь никто и ни о чём не знал, вешала на окна своей аккуратной выбеленной квартирки. Умирая, бабка историю штор, вместе со шторами, передала своей дочке, матери моей. Мать шторы берегла и раз в полгода и перед большими праздниками протирала их каким-то раствором из уксуса и касторового масла, а потом стирала вручную туалетным мылом. От этого шторы становились мягкими, яркими и пахли женскими духами. Я любил эти дни, когда мать вешала чистые шторы на окна, дома становилось уютно и пахло праздником, мать долго любовалась на них утром, днём, вечером и даже ночью вставала потрогать их и посмотреть между них на частые звёзды, заворачивалась в них и смеялась, говорила, что чувствует себя купеческой дочкой. Перед смертью мать вздыхала, затем позвала к себе мою тогдашнюю жену Галю, сказала беречь шторы, пуще детей собственных, передала секреты ухода и преставилась, ушла со спокойной душой, считая, что шторы её остались в надежных руках. Но с женой у меня была жизнь недолгая, она ушла от меня, швырнув мне в лицо ухоженные по маминому рецепту шторы. Их я больше на окно не вешал никогда, а застилал ими свою постель. Приятно было, приведя на ночь бабу, смотреть, как она вальяжно на них лежит, или представлять, как бы на них лежала роскошная баба. Шторы приятно щекотали голый зад и пахли детством, и женщиной. Я их никогда не стирал, и, когда ко мне переехала Зоя, следующая моя жена, она сказала, что на этой рванине будет спать её собачка. Я ничего ей не сказал, но шторы отнес на помойку, уж лучше пусть они так закончат свою жизнь, мать простит, если видит меня с неба, чем на них будет спать Зоина собачка, пусть и чистая, но псина. После этого в моей жизни никогда штор не было. Вернее, не было в них никакой необходимости, жены у меня не было, а путанкам было безразлично, есть ли на моих окнах шторы.