Не привык эсеровский вождь ждать, переминается, зыркает недобро; однако терпит, не называет себя.
— А харчи? — спрашивает солдат, что у стола перед товарищем Волчецким.
Солдат в годах, за сорок — это без натяжки. И видать, в почтении к себе. И служба не выбила: повадка степенная, разворот головы неторопливый. Таких жены и в постели называют по имени-отчеству («Вы уж, Архип Северьяныч, не шибко мои цацы щупайте. С ночи так и зудят, треклятые. Бога побойтесь: ни дня не пропустите. Да нет, нет… да не балуйте… Ой, чтой-то?! Так хоть бы обнял, приласкал, а то сразу… Ой, миленький! Да что же ты?! Родненький мой! Ох ты, Боже мой! Ой, ой!..»).
— Получи у Карнаухова, — уполномоченный ревкома подает листок. — По полбуханки аржаного, больше нет, товарищ. Революция!
На листке — печать. Как успели смастырить? Самая настоящая печать новой народной власти. И глянь, штемпельная подушечка… Стукнет по ней товарищ Волчецкий печатью, подышит на резиновый круг и оказенит бумагу. И уже никому от нее не увернуться — документ, новая власть при всем своем законе…
— Не померзнете на постах? — спрашивает Флор Федорович.
И удивился себе: до сиплости сорванный голос, на шепот спал.
Однако товарищ Волчецкий живо признал бывшего вождя Политцентра: встает, сует руку. Морщины от удовольствия густо легли на лицо.
Флор Федорович отвечает пожатием. Улыбается: душой не кривит — нравится ему Федя Волчецкий, сердечный человек. Была возможность убедиться — вместе уходили из Уфы.
— А зачем нам всем на дворе? — ворчливо говорит солдат. — Наладимся греться. Чай, домов хватит. В три смены самый раз…
Папаха у солдата сибирская, в лохмах до бровей. Мужик впечатляющий. В плечах до того кряжист и широк — не обоймет баба. Мужик уважительный…
— Чур, только не пить! — говорит товарищ Волчецкий и жестом показывает Федоровичу: мол, садись, дорогой товарищ, вот стул рядышком. И, не дожидаясь ответа, спрашивает солдата:
— Все, Кречетов?
— А я такой Герасим — на все согласен.
Кречетов плечом отодвигает людей. Ну и мужик — из чугуна литой: столько силы и здоровой мускульной тяжести.
«…Я такой Герасим — на все согласен» — тут вдруг и проняло Федоровича. Сидит, не шелохнется, и вдумывается в слова солдата. Стало быть, мучай, казни, насилуй других, бей, твори зло… а ему, им… все равно. На все согласны!
Очнулся на миг — это Федя Волчецкий спрашивает бумагу у него, что-то бубнит о телефонограмме из ревкома, нужен им там Федорович… Ищут…
— Отпусти этого товарища, он нездоров, а потом разберемся, — буркнул Федорович.
Откинулся к спинке стула. Молчит, додумывает присказку солдата:
«Что ж это за жизнь, коли складывает такие слова и таких людей?.. Это уже не озлобленность, это и не опущенность. Это взгляд именно на жизнь, это философия народа, не одного этого солдата… как его… Кречетова… это философия народа. Народ вьшосил эту мудрость…»
Шибко книжный человек бывший председатель Политцентра.
Товарищ Волчецкий не то ослаб зрением от трудов при свечах и коптилках, не то болеет глазами, а только бумаги читает едва ли не бровями. Надо полагать, потому и направили его в канцелярию. Ну какой прок от такого в стрелковых цепях? Ну кого, что увидит?..
Федорович сидит и смотрит перед собой.
— Дожить бы до лета, в тепле постоять, — бормочет сосед в сыром полушубке. Федя как раз читает его мандат. — Ослаб я. Сперва тиф, после рожистое воспаление и опять тиф… С того зябну в любой одеже, аж прокис, не снимаю, просто наказание.
— От недоеда, — говорит другой солдат.
Этот тоже в лохматой сибирской папахе. Голову по скулам перехватывает серый бинт. Опухоль из-под бинта свела один глаз в щелочку. Из шинельного запаха на груди, меж крючков, сытыми бочками торчит рукоять нагана. Смрадом расходится от солдата луковый и самогонный перегар…
«…Не присказка это, а целая философия, — гонит одну мысль за другой Федорович и все не поспевает за смыслом. — И не только философия, а еще и история. А как иначе?.. Эх, Россия!.. Копаешь ее мыслью — и не берешь, уходит дно, нет дна…»
В беседах с сотрудниками товарищ Чудновский не устает повторять, что борьба родит героев, всякие сомнения следует отбросить; все, что они делают, безусловно нравственно, ибо защищает дело рабочих и крестьян.
«Наша мораль выводится из классовой борьбы пролетариев», — наставляет он. И в подкрепление неизменно цитирует Томаса Мора: «Я вижу всюду заговор богачей, ищущих своей собственной выгоды под именем и предлогом общего блага». Эти мудрые и сверлящепроникновенные слова звучат для товарища Чудновского как наказ. Должность у него такая — оберегать и защищать народ. Народ грозен и в то же время, как дитя, нуждается в защите.