И тут же с ненавистью (черное, жгучее варево чувств, аж прокалило всего) подумал об этом мире, — мире, который они, большевики, пускают на слом. «За вкус не ручаюсь, господа, а горячо будет!»
От окна сквозит стужей и яблочно-чистым запахом снега. В отличном расположении духа Семен Григорьевич. С час назад, можно сказать, дуриком схомутал начальника колчаковской контрразведки Черепанова: обнаглел, гад, по городу раскатывал в автомобиле. Неспроста это — автомобиль, бравада. Нагулял уверенность. В открытую катил, как на службу. Жаль, времени нет, а то бы свести его с адмиралом, занятный вышел бы разговор. Решил: Черепанов пойдет по списку вместе с теми, что под цифрой 21.
Колчак вспоминает: Трубчанинов пуще всего любил крепкий чай с мятными пряниками.
«Пряники, пряники…» — Александр Васильевич покачал головой. Он с необыкновенной ясностью увидел старшего лейтенанта. Этот нелепый белый платок — сплошь из белых выпуклостей: поднабил его патронами Трубчанинов.
Апушкин, что с ним? Имя его ни разу не назвали на допросах.
Смотрит на парашу: опять набрался лед. Вчера Александру Васильевичу дали палку и велели выколачивать дерьмо. Впрочем, долбежка стояла по всем этажам. Охрана, можно сказать, обхохоталась.
Колчак отворачивается и шагает по каменной тропочке. Забываясь, он стонет и водит головой, как слепой.
Анна, Анна…
Предали! Предали!
Кусаются мысли…
Анна жила с мужем Сергеем Николаевичем в Ревеле. С началом войны они перехали в Петроград.
Александр Васильевич очень поздно кончал с флотскими делами, бывали недели — не сходил с корабельного мостика, бывали — засиживался в штабе до полуночи. Но случались и такие (это как счастье) — обстановка позволяла быть свободным относительно рано: чаще всего, когда возвращался из похода.
Вскоре они расстались. Дела требовали его присутствия в Риге и на боевых кораблях. А тогда они бродили по два, по три часа. Первые месяцы близости. Всякий раз, расставаясь, она говорила: «Я тебя поцелую» — и целовала в щеку. И уже все не имело значения, он обнимал и целовал ее, целовал…
И сейчас, присев на лежанку, точнее, полулежа на локтях поперек ее, он добро щурится сумеркам дня. Все-все ее прикосновения проходили через него, едва уловимые, почти воздушные.
— Вот так, Саша, — шептал он и крутил головой от нестерпимой душевной боли.
Она не сразу перешла на «ты» и даже довольно долго звала по имени-отчеству.
Всякий раз ему казалось: стены камеры растворяются и они возвращаются в тот мир, — и он улыбался. Тот мир был прекрасен. Отсюда особенно видно: прекрасен. И все разрушили, все!..
Она пошла за ним, а он ее загубил!
Александр Васильевич встает и, сгорбясь, мотается из угла в угол, пока его не валит усталость.
Я медленно иду, весь в мыслях об этой книге. Может, назвать «Мы, Божиею милостию…»? Ведь все мы, люди, явились на этот свет Божиею милостию. Это сообщит другой поворот книге…
Книга давно готова. За границей никто не берет. Известный парижский издатель прислал в ответ на посланную рукопись всего два слова в телеграмме: «Совершенно невозможно!» У нас в стране — тоже «совершенно невозможно». Никто не печатает. И «гэ-бэшники» ведут облаву за рукописями.
Время идет. Книга написана для людей. События опережают то, чего ради была написана книга, чего ради я жил много лет не по-людски. Терпел, боялся расплаты…
Я выполнил долг, а рукопись никому не нужна. Время уходит, я дописываю новые главы, а рукопись по-прежнему у меня в столе. Дописываю — для кого?..
Книга готова с февраля 1990 г.
Громкие женские голоса отрывают от этих мыслей.
— Ужас как устаю, — говорит одна из женщин.
Их двое, они идут шагах в пяти-шести. Я вижу жирные покатые спины, отдавленные лифчиками полосы сала под платьями. Им жарко, мокро блестят надуто-белые шеи. У обеих громоздкие сумки — лопаются от кульков, пакетов. По нашим временам такие не отоваришь праведным трудом.
— Ой, прямо замучились с этим народным контролем! И проверяют, проверяют! Эти проверки!
— А чего маешься? Переходи к нам, я тебя устрою. Знаешь, сколько у нас из нашего медвуза?.. Народный контроль!.. У нас свой контроль! У нас ненужные больные засыпают носом в подушку — и больше не просыпаются.
Обе смеются.
— Я уж думала. Надо к вам. Здесь до пенсии не дотянешь с этим народным контролем.
— А ты все там же?
— Да.
— Ну, приходи завтра, я обговорю, к четырем… ладно?..
И обе, словно по команде, сворачивают к одной двери. Я поднимаю глаза. На вывеске одно длинное слово: «Москомиссионторг».