Помнишь, как я провожал Тебя?..
Я бы никогда не расставался с Тобой, никогда… Милая, дорогая, нежная моя, самая желанная, единственно желанная…
Обнимаю. Как жду я Тебя!
Твой Власов»
В 1963 г. мне была подарена книга Ганса Грундига «Между карнавалом и великим постом».
Позволю себе рассказать о книге, которая вот уже почти 30 лет со мной и к словам которой не остыло сердце.
Ганс Грундиг — художник, который по росписи бесноватого фюрера был отправлен в концлагерь. Должны существовать только художники-натуралисты, художники-фотографы. Прочих — в землю.
Я не видел Ганса Грундига. Он умер 11 сентября 1958 г.
Я заканчивал академию, мне шел 23-й год. Но этот человек почитаем мною до сих пор, как один из самых близких.
За эти годы я выучил книгу почти наизусть.
Любовь к своей жене Лее Серебряной — дала ему силу выжить в той преисподней, которую люди называют концлагерем.
«Его придумали и создали люди, рожденные так же, как и мы с вами, женщинами, матерями. Но люди эти утратили человеческий облик и человеческое достоинство, ибо превратились в свирепых двуногих волков. Вечный позор им! Мне надо сделать над собой огромное усилие, чтобы рассказать об ужасах концентрационного лагеря, для описания которых нет слов в человеческом языке. Я это сделаю, да не изменят мне силы…»
Это человек легендарного мужества, чистых страстей, настоящей привязанности к жизни и возвышенно-чистой любви к женщине.
Ужасы пыток, унижений, потери друзей, муки голода, глумление невежд, болезни, угрозу отупения — все позволила преодолеть и сохранить душу — Любовь.
Вспомните эти страницы.
На плац, где выстроился весь лагерь, около 20 тыс. человек, эсэсовцы привели кого-то в сером просторном, отменно сшитом костюме. Помните, человек остановился, и на губах его появилась беспомощная улыбка. У него было доброе лицо. Но за этим лицом было второе: оно оставалось сосредоточенным и строгим.
Помните, потрясенный Грукдиг как своей кровью отлил строку: оно, это лицо, было «таким строгим, что я испугался могущества его мысли — ведь я умею немного читать по лицам».
А позже заключенные узнали, что у них на глазах был убит один из светочей человечества. Убит за то, что отдал людям свой светлый разум, свою мудрость. Этот человек был 12 раз удостоен звания почетного доктора.
Ну чем не гибель нашего Н. И. Вавилова?
Помните, как убивали товарищей Ганса, пытавшихся совершить побег? Их вывели на середину плаца, и пулеметная очередь превратила их спины в кровавое месиво.
«Алые метины взывали к небу, но оно не послало своих молний, чтобы покарать проклятых палачей».
А казнь над другим заключенным?
Весь лагерь опять стыл в каре на плацу. И подъехал закрытый серый грузовик. Один из эсэсовских холопов неторопливо открыл дверцы, и изнуренный узник вытащил гроб. За гробом появилась двухместная виселица — «волки в сверкающих галунами мундирах установили ее». Медленно шагал узник в пудовых кандалах. Он встал около виселицы, молча улыбнулся заключенным, словно хотел сказать: «Друзья, не печальтесь».
Невыразимо печальная улыбка легла в его губы. Так гордо и сдержанно попрощался он с товарищами. «Ненависть наполнила наши сердца, ненависть и жгучий стыд: ведь эти звездастые бестии носили человеческий облик».
Это уже сказано о любом государстве, в котором правят кнут и догма. Это нам в наследство слова художника:
«…Но я хочу тебя предостеречь — не старайся заглядывать очень уж пристально к ним в души, не то тебя стошнит».
Да, было отчаяние, было так, что грудь леденил беззвучный вопль: ведь вся эта жизнь создана людьми, никем другим. И тогда горечь складывала удивительные слова:
«Иногда мне казалось: лучше быть кирпичом, чем человеком. Кирпич всегда среди себе подобных, он выполняет свое назначение и не чувствует ровно ничего. Стоит зимой и летом, не страдает от жары, не страдает от холода, и никто не терзает его. А ты, человек, живущий в государстве палачей, ничтожнее камня: тебя стирают в порошок…»
И рассудок уже неспособен вмещать, что люди могут жить так, что они верят в Бога, умеют читать и кого-то целуют… И что этот мир отвратнее самого желтого бреда, потому что людей тешат боль и кровь и они ищут наслаждения в мучениях других. И Грундиг уже не говорит, а стонет:
«Но только не поднимай глаз. А если бы ты их все-таки поднял, ты, может быть, усомнился бы в своем рассудке, во всем, что ты любил, и во всем, о чем думал. Быть может, ты перестал бы понимать, на каком ты свете, и мог бы сойти с ума».