Завэн Никогосов, человек городской, со стажем торгового служащего, заведовал на участке кооперативом. Это он произнес речь на суде, названную Марджаной «возмутительной»; стоя у себя за прилавком, он, конечно, никого не обвешивал, но начальство уважить умел. И явные его слабости — любовь к рисовке, к популярности — закрывали для близких другие немаловажные, а на участке попросту незаменимые качества — практическую, бескорыстную готовность всегда, при всех обстоятельствах отдать свое время и силы на потребу общества, на выполнение партийного поручения. Он нес множество «нагрузок» и со всеми справлялся. Кто на участке сколотил драмкружок, раздобыл и привез из столицы сборничек пьес, разучил и торжественно поставил спектакль? Никогосов. Кто ведает шахматным кружком? Никогосов. Кому поручено организовать здесь филиал общества охотников? Никогосову. Кто ведает членством в МОПР и Осоавиахим, собирает взносы, проводит собрания, делает по поручению ячейки доклады? Опять же Никогосов. И сейчас, придя на бюро в распахнутом пиджачке, запыхавшийся, только что принимавший от кладовщика муку, он усаживается на место, а лунное лицо его теряет свою постоянную улыбчивость и становится деловым и напряженным.
Начальник милиции Авак прибыл раньше него. Он сидит прямо, как аршин проглотил, затянутый в поясе ремнем, — и очень молодые, как два чернослива, глаза его глядят из–под сросшихся бровей преданно на секретаря ячейки. Авак в ранней юности, может, еще и читал по привычке свое «Хайр–мэр», но сейчас он ходит в кружок политграмоты, руководимый секретарем, а по воскресеньям и сам проводит беседы со стариками сезонниками.
Вот почему, задержавшись глазами на этих двух самых слабых членах бюро и мельком обежав других, бесспорных в своем качестве, — Фокина, пришедшего вместе со Степаносом, Косаренко, Амо́ из дизельной и, наконец, Агабека, — мысленно повторяет секретарь то, что сказал только недавно в уездном центре на вопрос, «справишься ли?» — «с таким бюро справлюсь, можете положиться».
— Товарищи, на нас возлагается очень большая ответственность, — негромко, но солидным своим баском начинает секретарь докладывать.
В его докладе есть все, о чем уже было говорено на совещании у Левона Давыдовича. О пересмотре проекта, об ошибке геологической экспертизы, о приказе управления, о предстоящем сокращении штатов, о том, чтобы не допустить паники на участке, — но, повторяясь сызнова, все эти вопросы встают перед членами бюро в новом освещении.
Секретарь подковал себя перед собранием, как он это делал всегда. Пересмотрел газетные вырезки, разложенные по конвертам; аккуратно развернул томики Ленина, разбухшие от бесчисленных закладок, которыми отмечал секретарь нужные для него места; перечитал отчетный доклад прошедшего партийного съезда. И ясная, прочная уверенность в том, что́ надо сказать, что́ надо — с такою же ясной и прочной уверенностью — сделать своим и для этих семи человек, самых сознательных членов партии на участке, а через них и для всей партийной организации, — наполнила душу секретаря.
— Пути назад нет и не будет. Строительство не сократится, не будет свернуто, — наоборот, огромные стройки начнутся по всей стране. Это единственный путь, принятый нашей партией. Трудности сами собой понятны — заграница не дает займов, кулак прячет хлеб, часть инженеров вредит — продалась бывшим хозяевам, Англия и Франция готовят новую интервенцию — мало мы им наклали, еще хотят, — обострилась классовая борьба внутри нашей страны. Кулацкие подголоски смыкаются с троцкистами, предают наше дело. Классовый враг всюду зашевелился, есть он и у нас, на участке. Он захочет использовать момент, чтобы ослабить, разъединить партийные силы. Требуется большая сознательность, большая бдительность с нашей стороны. Мы на большом посту поставлены партией: стройка Мизингэса — это одна из крепостей социализма, она будет питать тяжелую индустрию республики, она рабочий класс воспитывает, крестьянина воспитывает. Каждый из нас должен сейчас вдвойне, втройне напрячь свои силы…
Секретарь говорил долго и сам остановил себя. Неясное чувство несовершенства, недостаточности речи своей поднялось в нем, передалось, может быть, от некоторого падения напряжения в глазах Авака, устремленных на него, и оттого, что Фокин и Степанос опустили вовсе глаза, а местком явно думает о чем–то своем. Секретарь знал свой недостаток: он хорошо подготовился в общей части, но он еще мало знаком с участком и с людьми на участке.
— Что же конкретное ты предлагаешь? — спросил неожиданно Фокин своим резким и молодым голосом, воспользовавшись минутною паузой в докладе.
— У начальника участка сейчас черные списки составляют — кого снять с работы. Можешь быть уверен, лучших людей снимут, — вставил Агабек.
— Сам видел, что творилось на общем собрании, — вмешался и Косаренко. — Что ты будешь делать, если с тобой не считаются, с бюро не считаются, производственные совещания объявили склокой, на профсоюз наплевательски смотрят; Агабека, когда он интересы рабочих защищает, вслух кличут «вредным»? Что ты против всего этого выставишь?
— Товарищи, — подумав, ответил секретарь, — общее собрание мы провели, и результаты оно дало: рабочие высказались. Ряд замечаний мы записали, будем следить, чтоб их учли, провели в жизнь. Производственные совещания мы созывать будем, и никто нам в этом не помешает. Атмосфера не сразу меняется, она создается, мы ее создадим собственной работой. Многие отрицательные факты у нас оттого, что стройка еще не на полный ход заработала, она, в сущности, еще на консервации. Против черных списков ты, Агабек, можешь выступить, без тебя все равно ни одного увольнения не оформят. А режим экономии мы соблюсти обязаны. Мы обязаны помогать управлению в строительстве. В этом и трудность, что надо и помогать и быть начеку. Я понимаю, что не конкретен так, как вам хочется. Но вы знаете и людей и положение больше моего. Я считаю, что, если гореть стройкой, понимать ее важность, болеть за нее — можно найти общий язык.
— То классовая борьба, то общий язык, — иронически пробормотал Косаренко.
Но Степанос понял секретаря. Он взял слово:
— Арсен, на мой взгляд, прав: кто нам запретит работать? А своею работой мы укрепляем партийную линию на участке. Критику снизу зажать никто не имеет права. Однако рабочая критика одно дело, а кулацкая критика другое дело. Разбираться надо. Среди части сезонников распространяется кулацкая критика. Какова ее цель? Опорочить стройку в глазах населения, отпугнуть от стройки. Идет она от темноты, через стариков, внушается бедняцкому слою. Но кем внушается? Суеверие суеверием, а кто–то суеверие это раздувает. Необходимо резко тут вмешаться, повести энергичную работу. Авак, тебе со стариками следует обстоятельнейше поговорить, откуда такое идет. Слышали про гору Кошку? Гора Кошка, видите ли, колдует, она не даст построить плотину! Тут прямой враг гадит! — И Степанос, близко поднеся к глазам мелко исписанную бумажку, стал перечислять разговоры, слышанные на участке, и меры, какие надо принять. — В стенной газете никто не пишет, — пожаловался он, заканчивая чтение.
— Прямое дело Амо, — заметил Фокин, кивнув на механика из дизельной, — изощряй, Амо, свое острословие у Степаноса.
— И надо переменить название газеты, товарищ Степанос, — ведь это Эчмиадзином пахнет, «Луйс», — неужели другого не выдумаешь?
Амо, он же и протоколист собрания, старательно записывал, наклонив к плечу голову, все, что говорилось по второму вопросу. Тем временем Агабек, выйдя из клуба под звездное ночное небо, негромко позвал:
— Вартан! Гурген!
И когда две темные фигуры, отделясь от стены, подошли к крыльцу, молча сделал короткий жест рукой, говоривший, что время для них пришло идти на собрание. Третий вопрос — о нарушении дисциплины — касался обоих этих рабочих, вызванных Агабеком на бюро.