Выбрать главу

Конечно, он это зря разругал милиционера, Левон Давыдович понимает и даже, забегая вперед событиям, видит, чего не видят ни Фокин, ни окружающие. «Я из него врага себе сделал, а вероятно, и делу врага, — думает Левон Давыдович, шагая в сторонке от прочих, — скажут: зверь, маньяк. Ну и пусть скажут…»

— Простите, Иван Борисович, я несколько задержал вас.

Голос начальника участка звучал сейчас отменной, сердечной вежливостью. Глаза начальника участка смотрели на геолога подкупающе внимательно. Было трудно подумать, что именно геолог и вызвал вспышку. И сам геолог Иван Борисович, в отличном настроении, ублаготворенный, как бог некий, незримой человеческой жертвой, — оглядываясь вокруг на знакомые места и осуждая в душе излишнюю горячность начальника участка, про которого недаром, значит, поговаривают: бешеный человек, — менее всего считал себя причиной этой горячности. Их в маленькой экскурсии было четверо, и каждому из них, прежде чем тронуться в путь, геолог пощупал подмышки: не жмет ли. «Первое дело — не потеть, тогда не простудитесь. При ходьбе нельзя простудиться, если только вас не стесняет одежда», — говорливо предупреждал геолог, испытывая необычайный прилив энергии.

Чем больше Левон Давыдович чувствовал необходимость быть деликатным, тем самоуверенней и забывчивей становился толстяк. Уже предстоящая прогулка была для него удовольствием, доставляемым не столько ему, сколько им. Старый дидакт проснулся в нем. Легкая бамбуковая тросточка то и дело взлетала, чертя быстрые дуги в пространстве, и геолог, брызгая сочною слюной, ворочая леденец во рту, говорил, приятно затрудняя речь, вкуснейшие вещи обо всем, мимо чего несли его ноги.

Легкий взлет палочки описал дугу и вокруг лошади, распятой на своей деревянной гильотине. Они стояли сейчас возле моста и, оборотившись, глядели вверх на кузню, где кривой Павло все еще ходил вокруг лошади. Левон Давыдович испытывал жестокую потребность вернуться и загладить чем–нибудь резкость. Лучше всего хлопнул бы он Авака по плечу и сказал по–армянски: «Плюнь, пустяки это».

Не в силах справиться с искушением, начальник участка с видом человека, нечто забывшего, вдруг пошел вверх по тропинке, сделав им знак обождать.

Тут именно и взлетела легкая тросточка геолога.

— Дети, — сказал он, пухло ворочая губами, — дети, рисуя лошадь, делают ее многоногой. Позвольте вам сказать, что геология целиком оправдывает детей. Знаете ли вы, что родоначальник лошади, фенакодус, — древнейший лошадиный скелет, — имеет вместо копыта пять длинных пальцев и каждый из пальцев похож на отдельную ножку? Возьмите рисунок ребенка — бегущую лошадь, — и вот вам фенакодус.

Только рыжий и слушал геолога, потому что четвертый спутник, Фокин, обеспокоенный уходом Левона Давыдовича, глядел ему вслед и думал свое.

— Десять ног — это начальная механика и человеческого ума, и машины, и организма. Лошадиные ноги отмирают совершенно так, как лишнее колесо велосипеда. Но приходит ли кому в голову сопоставить историю скелета с историей машины? — продолжал говорить Лазутин.

Рыжий не успел ответить. С горы уже спускался Левон Давыдович. И был он красен больше прежнего, и узкий ботинок его дрыгал и нервничал, отбивая пространство, как если б не две ноги были у Левона Давыдовича, а двадцать ножек фенакодуса.

Криво улыбаясь, подходил к ним Левон Давыдович, совершенно потерянный от того, что случилось: там, наверху, желая помириться с Аваком, он по странной случайности опять накричал на него, накричал острым, простуженным, злым голосом, посылая зачем–то вниз, на станцию (хотел начальник участка дать отпуск Аваку), и никто не услышал в этом голосе бабьих слез о прощении, а, наоборот, — прозвучал голос придиркой и приказом.

Махнув рукой, не глядя в отупелое от обиды лицо милиционера, страдая невыносимо, начальник участка быстро сбежал с горки и пятипалым каким–то фенакодусом предстал перед спутниками.

Фокин, кое–что слышавший, опять повторил про себя: «Ну и садист же».

«Язва сибирская», — сказал наверху Павло.

А рыжий, внимательно обежав взглядом растерянную фигуру начальника участка и щучьи глаза его, загнанные сейчас, словно головки гвоздей, глубоко внутрь, удивился безмолвно, до чего этот человек нервно издергался.

Будь продолжена в эту минуту история рудимента в машине и в организме, сказал бы, должно быть, рыжий, любитель, всяческих аналогий: «А когда начнется процесс распада, организм и машина развинтятся и расхлябаются до последнего, тут надобны десятки вставных деталей, тут оживают, наверное, все рудименты, и обычное, нормальное действие архаизируется у человека и машины, вспять идет, нуждается в подпорочках извне…»

V

Мастер Лайтис, заложив руки за спину и поворотив свой нос, как острие корабля, в фарватер отошедшей группы людей, направил им вслед презрительную усмешку, — он сдерживал ее все время, покуда геолог копался в глине, лазил в шурф и бегал вокруг буровой номер два.

Он сдерживал ее, даже вырезывая ровный квадратик глины, словно фунтик масла, кладя его на чистую белую бумагу и подавая сверточек Ивану Борисовичу. Но сейчас, в присутствии Заргаряна, мастер Лайтис посмеивался, потому что ни на грош не уважал геологию.

В этом вопросе, сами того не зная, мастер, начальник участка и рабочие разделяли тайком одно и то же чувство, и это же чувство делили с ними сотни рабочих на других стройках, всюду, где убитые проекты — целиком или в части какой–нибудь — хоронились при помощи геологической экспертизы, вернее, ошибки ее, вскрытой, как в медицине, уже на покойнике.

Котлованы, заброшенные на глубине десятков метров, тысячи, израсходованные на буровые, шурфы, залитые водой, остановленные постройки, миллионы, пущенные по ветру, — там упирались в гальку, здесь приняли за скалу огромнейший горный валун, занесенный с землей и песком в глубину речного ложа тысячелетним каким–нибудь ураганом, — все это были действительные происшествия, злорадно передававшиеся из уст в уста.

«На кой ее ляд», — говорила усмешечка Лайтиса; и отошедший от буровой Левон Давыдович злобно думал о том же, — он педантически всходил сейчас по очень крутой тропинке на ту сторону каньона, вслед за прыгающим и без умолку болтающим геологом.

Подняв воротник к самому носу, чопорно, словно штопор из пробки, вскидывая колени зигзаг за зигзагом, Левон Давыдович думал о холеной земле Европы, где каждая пядь изучена, спланирована, занесена десятки и сотни раз на всякие карты, где даже техники–изыскатели вымерли за ненадобностью, подобно ихтиозаврам. Ведь не анекдот, что для съемки в колониях англичане выписывали при царе техников из России…

«Проведут под руслом штольню — вот вам в два счета и узнали грунт! А геология для старых дев или воскресной школы», — почти вслух пробормотал он и остановился, потому что передние остановились тоже.

Практикант Фокин, шедший рядом с геологом, один был, должно быть, другого мнения. Он нес бумажный пакетик с глиной. Его обветренное молодое лицо, веснушчатое, как у девочки, напряженное от интереса, всеми точками своими — выпуклым блеском глаз, сжатой вприкуску челюстью и надбровными холмиками — впитывало, казалось, ученую болтовню Ивана Борисовича как даровую учебу. В этом лице было честное уважение к науке, — так в ранней молодости честно уважают женщину.

— Они говорят, — задыхаясь немного от долгого подъема и забыв недавнюю ненависть к начальнику участка, сказал Фокин, — будто эта самая глина и подтверждает ихнюю экспертизу. По–нашему, глина, а по–ихнему…

Как прошлый раз Александр Александрович, начальник участка брезгливо подавил свой рефлекс: «Вот с этакими мы строим!» Светлые, сияющие глаза Фокина глядели сейчас на глину, как тогда на волшебное «пи» в туннеле.

— Факт тот, что на этом нельзя ставить плотину, — сдерживаясь, красный от ветра и насморка, ответил начальник участка.

Геолог разговора не поддержал, — он уже снова шагал вверх, победоносно раздувая, как крылья, полы своей кожаной куртки. Легкая его тросточка вонзалась во встречные камни. Он бормотал, и каждое «о» тянуло в этой бормотке, словно вагонный состав, бесконечную вереницу «а», уподобляясь английскому «то–аст».