Волчья порода. Неукротимые в любви и на войне.
Все-таки была у самого развратного эльфа Средиземья большая и единственная любовь среди смертных: они, эргелионские лорды.
— Как зовут твоего сына, Амрэль? — спросил он, раздвигая пошире ноги.
— Амдар. Когда он подрастет, я отдам ему тебя в наследство.
Учитель фехтования
Отца своего я никогда не любил. Может быть, только в раннем детстве, когда еще не изведал на себе тяжесть его руки. Мать я никогда не знал; так и хочется сказать, что она умерла еще до моего рождения. Доля правды в этом есть: для отца она действительно умерла. Он никогда не говорил о ней, и я боялся расспрашивать. О том, что она не была его женой, я узнал в тот день, когда отец выгнал меня из дому. Как и о том, что я бастард.
Мачеха была добра ко мне, и ее кротость смягчала отцовский нрав. Но она все реже выходила из спальни, месяцами не поднимаясь с кровати, и отец пил, а во хмелю бывал жесток и несдержан, и синяки от его трости, бывало, по неделе не сходили. Но все же я никак не мог привыкнуть держаться от него подальше. К мачехе меня не пускали, и я был предоставлен сам себе — один в темных коридорах замка. Лучше уж грубые пальцы отца, хватающие за ухо, чем липкий страх и холодное дуновение сквозняка, будто кто-то невидимый прошел мимо. И временами отец все-таки был добр со мной, учил меня обращаться с оружием, рассказывал о своих странствиях… в такие минуты мне казалось, что я его люблю и буду любить всегда, если он мне позволит.
Потом уже я узнал, что мачеха хотела родить ему еще детей — и не могла, выкидыш следовал за выкидышем, поэтому она так много болела и рождения Амриса не пережила. После ее смерти отец обезумел. Не помню ни дня, чтобы от него не пахло вином. Меня он даже взглядом не удостаивал — просто отшвыривал в сторону, если я попадался на пути. Все внимание доставалось Амрису, а про меня отец забыл, словно я не был его первенцем, его старшим сыном. Передать невозможно, как я ненавидел этого крикливого младенца, отнявшего у меня и отца, и мачеху. Как-то раз даже пробрался тайком в его спаленку… нянька спала, свеча горела на столе, я заглянул в колыбельку, еле дыша от страха перед тем, что могу сотворить… и тут ненависть отхлынула от меня разом, как волна от берега, потому что братец посмотрел на меня своими глупыми глазенками и улыбнулся. Он-то ни в чем не виноват, эта мысль резанула меня, и я ушел, убежал опрометью и больше никогда не помышлял ни о чем подобном, даже когда братец стал старше, и стало ясно, что отец в нем души не чает и обращается неизмеримо мягче, чем со мной. Если бы он посмел задирать передо мной нос, я бы ему не спустил, но он меня любил, даже несмотря на то, что я держался с ним сурово. Он всех любил, этот приветливый мальчишка, унаследовавший кроткий нрав матери, ее мягкий голос, приятное обхождение и большие ясные глаза в обрамлении черных, как ночь, ресниц, так что они казались подкрашенными. И его все в замке любили, и даже отец не смел поднять на него руку — и как он смог бы, при таком сходстве с умершей женой?
Зато меня он в покое не оставлял, и я мечтал, как вырасту и переломаю ему все ребра. Рос я быстро и в четырнадцать лет уже был широкоплечим и сильным, в седле сидел, как влитой, и легко орудовал полуторным мечом — в отца пошел, а не в мать, как Амрис. Все же не решался я поднять на отца руку. Не так я его ненавидел, как боялся. Он имел надо мной полную власть: мог сам избить до полусмерти, а мог и на конюшне выпороть. Но пришел день, когда я, до крайности доведенный, выхватил у него трость и об колено переломил. Тут он посмотрел на меня так, будто впервые увидел. Не сказал ничего, но на следующий день пришел посмотреть, как я обучаюсь бою на мечах с нашим оружейником Кархадом. И нередко потом приходил, а несколько раз и сам приемы показывал. Стал давать мне поручения кое-какие, в дела замка посвящал. И бить перестал, больше и пальцем не тронул.
Надо сказать, что у отца были кое-какие дела в Бельфаласе, и ездил он туда часто. Из одной такой поездки вернулся он со светловолосым молодым человеком в щегольской одежде, с рапирой у бедра.
— Твой новый учитель фехтования, — сказал он хмуро, по своему обыкновению. — Кархад уже стар, может, этот городской хлыщ научит тебя новым штучкам.
Парень улыбнулся и поклонился, будто отец ему комплимент сказал. Я возразить не посмел, только взглянул на него скептически. Выглядел он немногим старше меня, худощавый и не слишком высокий, а рапира его казалась мне игрушкой. И смазлив он был, как девчонка: волнистые волосы по плечам, длинные ресницы, пухлые губы, нежные щечки. «Тоже мне учитель», — подумал я с досадой. Да только заблуждался я до первого нашего поединка. Хантале был быстрый, гибкий и невероятно выносливый. Рапира его так и мелькала у меня перед носом, и я весь потом обливался, стараясь не подпустить его близко. К тому же он знал множество хитрых приемов, так что к концу поединка я был измотан до крайности.
— Запомните, лорд Амран, сила в бою — не главное, — сказал он мне вежливо, и я не знал, поблагодарить его или к черту послать, только дышал тяжело, опираясь на меч, и сверкал на него глазами.
С Хантале мы занимались каждый день, и не по одному часу. Он меня многому обучил: как правильно дышать, как предугадывать действия противника, как экономить силы в бою, как наносить обманный удар и от обманных ударов защищаться. Он знал и гондорские приемы фехтования, и роханские, и умбарские, и харадские, и даже эльфийские чуть-чуть. На занятиях я ему в рот смотрел и даже слово боялся вставить, чтобы не перебить. Кто еще расскажет, какое оружие у орков или как пираты ходят на абордаж. Был он родом из Бельфаласа, сын гондорца и девушки из народа харадрим — по крайней мере, так он сказал. На первый взгляд он ничем не отличался от местных жителей, но если приглядеться, чужая кровь чувствовалась: в разрезе глаз, в скулах, в черных бровях и ресницах, в тонких чертах лица… в самой его красоте было что-то экзотическое, нездешнее, будто бы ветер с моря в глубине материка.
Успел он за свою жизнь повидать и пережить немало, это было видно, не сразу, но видно, по глазам — пряталась в их глубине какая-то безысходная горечь. И лет ему было побольше, чем казалось на первый взгляд. Кажется, не было ничего на свете, чего бы он не умел, даже из того, что не полагается уметь благородному воину: лепешки печь или одежду зашивать, паруса ставить или рыбу ловить. Да только он не скрывал, что тяжелой работы не любит, и руки у него были нежные, белые, ничуть не загрубевшие. Служанки шептались, что он их мажет сывороткой, будто благородная дама.
Еще он умел читать и писать, да не просто так, письмо накарябать, а много книг прочел и стихи всякие знал наизусть. Отец его к Амрису приставил, наставником. Я тоже на эти уроки временами приходил и слушал. Хантале улыбался и ничего не говорил, а братец только рад был. Мне даже стыдно иной раз становилось, как он мне радуется, хоть я с ним никогда не играл и смотрел на него свысока.
А еще Хантале был отцовым любовником.
Узнал я это случайно… или, может быть, не случайно, ведь мне хотелось выяснить, чем они наедине занимаются. А они часто наедине оставались, в библиотеке в башне или в комнате отца. Кажется, ну что странного, не первый раз такое, и раньше отец со всякими людьми запирался и дела обсуждал — с управляющим, с деревенскими старостами, с офицерами из города… но никогда раньше мне не хотелось подкрасться к двери и заглянуть в замочную скважину. Подслушивать-то было бесполезно, дверь дубовая, и запиралась плотно. Вот я подкрался и заглянул. В первый момент даже не понял, что там происходит… почему Хантале вздрагивает, опираясь на стол, и голову закидывает, и губы кусает, а отец сзади к нему прижимается. Потом понял — и будто в пламя шагнул. Встало у меня так, что больно стало терпеть. Я у себя в комнате закрылся и принялся дрочить, а перед глазами стояло лицо Хантале.
Признаться, раньше я сексом не особо интересовался. Так уж получилось. Конечно, в отрочестве и сны стыдные снились, и рукоблудием занимался чуть не каждую ночь, а все-таки сойтись ни с кем не хотелось. Служанки и дворовые девки на меня поглядывали, все-таки сын лорда, молоденький и собой недурен. Чуть не каждая норовила меня грудью задеть или на сеновал заманить. Но мне эти крутобедрые деревенские красотки совсем не нравились, просто, можно сказать, мутило от них, и от запаха, и румян свекольных, и от пышных грудей, похожих на вымя. Может, все бы по-другому сложилось, будь Найра тогда постарше. Я ведь помню, как меня жаром обдавало при взгляде на ее стройную фигурку. Будь нам обоим по пятнадцать лет, я мог бы полюбить ее со всем жаром юности. Но она была совсем еще младенцем, когда нас сговорили. А когда она созрела для брака, когда мне отдали мою нареченную, такую испуганную и счастливую одновременно, всю в белоснежном кружеве, что сделал я? Напился от смущения и страха — ведь мне в первый раз предстояло лечь с женщиной, раньше не доводилось как-то, да еще с благородной леди, а я совсем огрубел в боях и скитаниях, привык к потной возне на сеновале или в палатке, не снимая штанов… Как же было стыдно от мысли, что ничего не получится… Получилось, конечно, но в такой скотской манере, что моя юная жена больше никогда не питала ко мне уважения и привязанности. Я же от угрызений совести защитился пренебрежением и жестокостью. Тяжело мне было с тех пор смотреть на свою жену — как на дверь, которая навеки перед тобой закрыта.