Зайдя в дом и поднявшись на второй этаж, Венсан бесшумно прошел в свои покои. Родители уже легли спать, а слуги не решались его беспокоить, боясь новых вспышек гнева. Подойдя к портрету Виктора, он несколько минут стоял у него, разглядывая каждую деталь, словно стараясь запомнить его как можно лучше, а затем прошел к мольберту. На нем был установлен чистый холст, вот только де ла Круа не помнил, когда в последний раз брался за кисть. Немного подумав, он провел кончиками пальцев по его шероховатой поверхности, а затем резко развернулся и прошел к креслу, стоявшему в самом углу. Из него открывался прекрасный вид на всю комнату, и так он мог быть уверен, что за ним никто не наблюдает. В последнее время его начало беспокоить, что его мысли могли подслушивать, а за каждым действием следить. Ведь кто не захочет быть ближе к Богу и проникнуть в саму суть его замыслов?
Прикрыв глаза, он забрался в кресло с ногами и замер в неестественной позе. Так он провел не меньше часа, пока судороги, сводившие затекшие конечности, не стали нестерпимы. Все это время он внимательно слушал. Голоса в его голове, звучавшие на первый взгляд жуткой какофонией, постепенно разделились, и их слова стали понятны. Одни ругали его за проявленную слабость с Виктором, другие нашептывали смелые идеи, на которые он сам бы никогда не решился, а третьи комментировали каждую случайную мысль. Он знал, что они являются проявлением его божественной сущности, но никак не мог заставить их подчиняться ему всецело. С другой стороны, они были ему верными советчиками на протяжении последних двух лет, и Венсан уже совсем привык к ним и перестал сомневаться в их правоте.
Наконец, поднявшись вновь на ноги, он начал медленно раздеваться. Перед внутренним взором промелькнули разнообразные картины из событий последних месяцев. Венсан ничуть не солгал Эрсану, когда говорил, что был очень занят. Божественные дела действительно занимали его всецело.
Он вспомнил женщину, которую застрелил последней. Она была служительницей греха, и, по всей видимости, возвращалась посреди ночи от очередного клиента. В её глазах застыл немой вопрос, когда он навел на нее дуло револьвера, но она так и не успела ничего сказать, прежде чем её настигла смерть. Она так и не узнала, что очистила свое порочное существование, принеся себя в жертву Богу. Он вспомнил мальчишку оборванца, который пытался согреться у разведенного кем-то огня в доках. Де ла Круа пришлось потратить на него целых три пули, так как он пытался сбежать. Он совсем не понимал чести, которая была ему оказана. Венсан вспомнил семью, которую убил прямо в их доме. По правде, он совсем не планировал их убивать. Дело в том, что отец семейства не понравился одному из голосов. Венсан заметил его через окно, когда возвращался домой после встречи с друзьями. Тем вечером он уже застрелил мужчину под их пьяный смех и омыл руки и лицо в его крови. Ему нравилась её тягучесть и вязкость, её солоноватый вкус. Мужчина стал его второй жертвой, и он хотел, чтобы тот надолго ему запомнился. Он превратил убийство почти в театральное действо, вообразив себя в одном из величественных храмов Древней Греции. Именно поэтому он вовсе не хотел убивать ту семью, но голос решил иначе. Венсан вошел в дом, дверь которого была не заперта, словно во сне. Муж с женой находились на кухне и, вероятно, предавались обсуждению какой-то насущной проблемы. Он слышал обрывки их беседы, но не вникал в суть. Они не сразу заметили его. Несколько минут де ла Круа наблюдал за ними из тени, настолько увлеченными своими мелочными делами и не обращавшими внимание на Бога, а затем ступил на свет. Сначала он убил мужчину, а потом выпустил пулю, попавшую женщине между глаз. Они не успели даже закричать. На шум выбежали дети — мальчик лет десяти и девочка чуть младше. Увидев бездыханные тела родителей, они бросились к ним с плачем, но Венсан не позволил им пересечь комнату. Еще два выстрела, и их не стало. Он слышал, как в соседних домах начали просыпаться люди, но отчего-то знал, что никто не придет проверить несчастное семейство. Усадив каждого члена семьи за стол и сложив их руки в молитвенном жесте, он некоторое время любовался проделанной работой. Голос был доволен, и Венсан чувствовал себя так хорошо, что почти упивался этим состоянием. Проведя в доме еще четверть часа, он потушил свечи и покинул дом так никем и незамеченный.
Забравшись в кровать, маркиз тряхнул головой, прогоняя навязчивые образы его преступлений. Впрочем, преступлений ли? Ведь они были принесены в жертву Богу, а значит их смерти не были напрасны. Уже засыпая он обратил свои мысли к поцелую и тому чувству, которое разлилось в его груди в тот момент, когда Виктор ему ответил. Что ж, сегодня голоса были не правы. Этот поцелуй не был проявлением его слабости, ведь это был поцелуй Бога, а значит то было Его благословение.
Все время Виктор занимался работой и своим предстоящим концертом. Он не задавал Себастьяну вопросов о том, о чем он разговаривал с Венсаном. Таким образом он мог выдать, что встретился с маркизом, да и лезть в дела своего названного мужа он не стремился. Виктор и так был занят документами и важными вещами, которые Люмьер подготавливал для будущих встреч с деловыми партнерами. Он весь был в бумагах — рабочих и нотных. Ему практически подготовили костюм для выступления, и он даже отдал скрипку одному известному мастеру, чтобы он посмотрел ее, оценил качество инструмента и привел его в лучший вид, ведь Страдивари принадлежала его отцу, и прошло уже двадцать пять лет с тех пор, как не стало Ива Люмьера, а сколько лет она провела в руках самого Ива! Мастер очистил ее как следует и отполировал, и хотя Виктор сам ухаживал за инструментом каждый раз, когда использовал, скрипка приобрела куда более свежий вид. На ней не было трещин, не было коробления, да и в целом, как оказалось, Люмьер поддерживал Страдивари в приличном состоянии, хоят Виктор не мог не признать, что после рук мастера скрипка буквально засияла и зазвучала многим лучше — видимо сказывалась пыль внутри, которую было непросто вычищать.
Март стремительно кончался, в опере шли репетиции. Виктор прислал три приглашения в дом де ла Круа и передал так же три Мари Лефевр, чтобы она передала их дочери и зятю. Люмьер заканчивал большое музыкальное произведение, которое освящало его последние несколько лет. О театре, о балете, о нежности и совершенстве, о бесконечной и горячей любви, которая жила внутри него. Оно должно было стать последним в концерте.
Утром первого апреля он репетировал дома, отрабатывал необходимые места и нервничал. Его костюм был готов и ожидал пяти часов вечера, когда он планировал отправиться в Гарнье. Что-то в этом дне не давало ему успокоиться, а потому, даже встав раньше Себастьяна, он вернулся обратно в постель и устроился с ним, решившись отложить игру на некоторое время. Виктор смотрел на спящего Себастьяна и чуть улыбался. Люмьер потянулся к нему ближе и поцеловал, надеясь разбудить.
После совместного завтрака он попросил Себастьяна проиграть вместе с ним дуэты скрипки и фортепиано — это были чудесные полчаса, когда они играли вдвоем. Свое последнее произведение он не решался отрепетировать, хотя понимал, что это неблагоразумно, но почему-то хотелось, чтобы мелодия впервые зазвучала именно на большой сцене.
К пяти часам пришлось уже переодеться, уложить волосы и приготовиться. Его концерт должен был идти с семи до половины десятого — достаточно долго для сольного выступления. Они прибыли экипажем в Национальную академию музыки ровно ко времени последнего прогона. Еще в крытом фиакре Виктор притянул к себе Себастьяна и долго, чувственно поцеловал, прежде чем выйти и направиться к главному входу.
Заходя в Оперу в тот вечер, Венсан ощущал радостное возбуждение. По правде, он был нечастым гостем оперного театра в последнее время. Герцог высказывался вполне определенно относительно его прошлых увлечений, и даже обычай высшего общества проводить свой досуг в опере никак не умалял его мнения на этот счет. Была и другая причина. Венсана боялись отпускать одного, а идти в сопровождении он совсем не хотел. Так или иначе ступив в тот вечер под знакомые своды, де ла Круа испытал сильнейшее чувство ностальгии, связанное с его временем пребывания в качестве одного из работников театра, смешанное с почти детской радостью от самостоятельного посещения столь значимого события. Ведь сегодня сцена всецело принадлежала Виктору. Мог ли он подумать об этом, когда рисовал его портрет весной 1875 года? Совсем нет. И это делало вечер еще более особенным.