После того как Жиль наконец смог выйти на улицу, бодяга длилась еще с добрых полчаса; он развалился посреди лужайки, а вокруг столпился наш морфлот, все старательно отводили глаза, но это было трудно, поскольку он продолжал бормотать: точно, это дело смешалось с барбитуратами, вот меня и скрутило, — они чувствовали себя как на сковородке, я был взбешен и в то же время не мог по-настоящему на него сердиться. Перед уходом Марианна в последний раз справилась о его самочувствии, и тогда под завязку он произнес чудовищный монолог, жуткую повесть о своем геморрое: когда я что-нибудь принимаю, у меня так чешется, хоть ложись и помирай, — воцарилось гробовое молчание, — вы не представляете, как я мучаюсь, просто взял бы да разодрал себе задницу, боль адская. Так, сказала Марианна, счастливо, до свидания.
— Похоже, я подложил тебе свинью…
Когда мы шли по мне, в саду ни одна тень не шелохнулась — вот уж поистине тихая обитель. Жилю не было смысла прямо сейчас ехать в Париж, и я предложил ему переночевать.
— Утром подвезешь меня к Орлеанским воротам.
Нам обоим не спалось, ему из-за того, что обкурился, а мне из-за мыслей о Мари-Пьер — сможем ли мы иметь детей; столовую освещала лишь маленькая лампочка с абажуром, под котором роились разные мошки. Нет, серьезно, что ты о них думаешь? — спросил Жиль.
Что я мог ему ответить? Да они полные ничтожества,- это было совершенно очевидно, правда, вполне симпатичные.
— Симпатичные ничтожества — это в точку.
Он начал распевать слегка гнусавым голосом: сире-ена, Си-индбад нашел сире-ену, — несмотря на испорченный вечер и мысли о больнице, я не мог удержаться от смеха, — ты только представь, какая нудная у них жизнь, если вот это они называют весельем! Тут я был с ним полностью согласен, такой вечерок хуже, чем похмелье или ломка; постепенно разговор перешел на дела, как все должно быть в идеале и что каждому из нас, собственно, нужно.
— Ну, тебе, понятно, деньги.
Я был удивлен.
— А тебе, что, нет?
Он немного помолчал; удивительно, но в обкуренном состоянии у него иногда бывали просветления.
— Да, конечно, только для меня это не главное.
Просто мы с ним разного ждали от жизни: у него была цель бросить пить и колоться. Навсегда.
— Если получится, если я буду чувствовать себя хорошо и смогу позволить себе выпить для удовольствия, не боясь последствий, то буду вполне счастлив.
Его страшно напрягали компании вроде сегодняшней, скучные, ограниченные люди, из-за этого он и начал колоться в юности — не хотел стать таким, как они, но теперь понимал, что в результате пришел к еще более печальному концу — совсем опустился и прожигал жизнь за стойкой бара, как самый жалкий обыватель.
— Ты не представляешь, какой это для меня облом.
Мысль о том, что любой кретин в клоунском наряде, готовый покончить с собой из-за того, что ему испортили сортир, считается куда более ценным членом общества, чем он, была для Жиля невыносима.
— О чем я смогу с гордостью вспомнить в смертный час? Да ни о чем, дружище, ни о чем, это меня и убивает.
— Ну, знаешь, если уж на то пошло, мне тоже особо нечем гордиться, — сказал я ему в утешение.
Он положил сигарету в пепельницу.