Он не узнавал себя: казалось, что перевесился через перила не он, а кто-то другой, жалкий, странный, полуживой… Может он сошел с ума или у него незаметно начался туберкулез — тот способен поразить и мозг?
По жилам пробежала холодная жуть…
— Значит, выходит и вправду не нужен я тут… — прошептали как сами собой губы
Он пошел к перилам и снова подумал, что это идет не он, а кто-то другой. «Все живут и будут жить; а я буду лежать мертвый, и обо мне скоро забудут. И я стану пищей для могильных червей! Ну, и пусть! Бог с ним с этим светом — где все всю жизнь оскорбляли, отталкивали меня?»
Всё окружающее казалось отвратительными. Стиснув зубы, он ковырнул пальцами побелку стены и швырнул известку в пролет, представляя себе, что он скатывает камни на головы идущих внизу.
Вдруг на полуосвещенном квадрате нижнего коридора показалась человеческая фигура. «Юрасов! — пронеслось молнией в голове гимназиста. — Сейчас уже и смерть… так скоро!» Он перевесился через перила и вонзился взором в неясную фигуру.
Человек однако направился к висевшей на стене лампе — это оказался сторож-ламповщик Корнеич — подливавший керосин в светильники. «А в Петербурге и в Москве уже газом освещаются!» — промелькнула неуместная и странная мысль. Суров внезапно почувствовал тяжелую всепобеждающую слабость. Сердце, замершее на секунду, теперь отчаянно заколотилось, точно хотело выпрыгнуть вон… Он задрожал всем телом, сел на верхнюю ступеньку и беззвучно зарыдал. Минут пять плакал он, зажимая рот и давя изо всех сил рыдания. Кругом было по прежнему тихо и темно. Он плакал потому, что ему было жаль себя и страшно; смерть, к которой он только что подошел так близко, казалось, стояла рядом и ободряющей смотрела — ну что, мол — я же жду? Он как будто остался один на один с нею и почувствовал весь ужас одиночества. Тогда, инстинктивно желая ухватиться за что-ни будь и спастись от разверзнувшейся перед ним мертвой бездны, он начал молиться:
«Господи, исцели душу мою!.. Господи, не оставь меня!..» — пронеслись в памяти слова обращения к небесам. Никакого отклика в душе — и легче тоже не стало.
— Сто вы тут деляете, Сугов? — спросил Быков, появляясь внезапно как призрак в дешевой пьесе на площадке лестницы.
Суров вздрогнул, вскочил и чуть не упал; ноги подкашивались.
— Вы тут, вегоятно, кугите? — продолжил надзиратель, сильно раздраженный. — Смот'гите, я диг'ектогу долозу! Не смейте кугить! Вы совсем от гук отбились… Смотгите!
И солидно фыркая, ушел, грозя пальцем в пространство. Суров тщетно старался воскресить в себе молитвенное настроение; та робкая надежда что посетила вдруг, теперь покинула душу. Он снова и снова начинал молиться, тоскливо призывая Бога, но сердце его все больше наполнялось страхом и отчаянием.
«…Наверное — вспыхнула вдруг обреченная мысль — Спаситель отступился от меня, потому что я грешен и гадок, завистлив и мстителен…» Наверное над ним тяготеет проклятие, и ему на роду написано погибнуть от собственной злой и грязной натуры…
«Надо истребить себя!»
И он опять перевесился через перила, устремив глаза на роковой квадрат.
В эту минуту он испытывал к самому себе такое острое отвращение, какого не ощущал никогда ни к кому: гимназист выпускного класса Сергей Павлович Суров, с его озлобленной, гадкой душой, с низкими помыслами и страстями, этот полумужчина-полумальчик, никого не любящий и никем не любимый, одержимый похотливыми желаниями и снами, навязчивый, сделавшийся всем в тягость, — казался ему глубоко противным, и в нем все сильнее разгоралось ожесточенное желание уничтожить себя…
Вдруг кто-то показался на темной лестнице. ‚
«Это Юрасов!» — пронеслось в голове Сурова, как электрический разряд… Он не испугался, а ждал, перевесившись через перила и весь застыв в судорожном порыве… Шаги приблизились, и на площадке оказался надзиратель Барбович.
— Исключаетесь! — злорадно произнес он, рассматривая Сурова как какое-то насекомое. Девять против одного!
Суров вскрикнул и бросился на Барбовича: стал трясти за лацканы тужурки и что-то яростно выкрикивать, а потом лишился сознания…
…Суров метался на койке и бредил… Подле него сидел гимназический доктор, седой и старообразный Евграф Алексеевич Ланский, более склонный к мыслям насчет своих многочисленных недугов, чем к врачеванию чужих и напряжено размышлял.