Понятно, что такие мысли могли занимать ум двадцатипятилетнего человека, склонного видеть мир обобщенно, но как сделать из этого роман? Все дальше удаляется от него реальное переживание встречи с Прелестным Образом, уже напечатанный «Фрагмент» он пренебрежительно (в письме к матери) называет mein bißchen Schreiberei — примерно: «то, что я накропал» (хотя и добавляет, что оно принесло ему «не один приветливый поклон и не одно вежливое приглашение»), а весь роман — Werkchen, «произведеньице» — в другом письме, уже в марте 1795 г. (№ 96).
Он чувствует себя чужим в этом «профессорском мире», где питаются «амброзией и нектаром», и, как бы ни хвалил он «человечность в сочетании с величием» великого Гёте, более значимым остается факт, что он не узнал Гёте, встретив его у Шиллера, хотя и был ему представлен. Для профессоров же Гёльдерлин — своего рода бедный родственник, одаренный, но нуждающийся в покровительстве. «Хотел бы я знать, — писал 17 августа 1797 г. Шиллер Гёте, — абсолютно ли и при всех ли обстоятельствах эти Шмидты, эти Рихтеры (имеются в виду швабский поэт Зигфрид Шмид и Жан Поль Рихтер. — Н. Б.), эти Гёльдерлины остались бы такими субъективными, такими перенапряженными, такими односторонними, связано ли это с чем-то первичным, или же только отсутствие эстетической пищи и влияния извне и оппозиция эмпирическому миру, в котором они живут, произвели это неблагоприятное действие на их идеальную склонность. Я весьма склонен верить в последнее, и, хотя сильная и удачливая натура преодолевает все, однако же мне думается, что не один прекрасный талант погиб таким образом.
Вы делаете очень правильное замечание насчет того, что у тех, кто приходит в поэзию и т. д. из определенного сословия, есть известная серьезность и самоуглубленность (Innigkeit), но нет свободы, покоя и ясности. Серьезность и самоуглубленность суть естественные и необходимые следствия, когда склонность и род занятий находятся в противоречии, когда человек одинок и предоставлен самому себе...».
От йенского периода сохранились, хотя и не полностью, рукописи романа Гёльдерлина. Автор все начал сызнова. Отброшена эпистолярная форма; более того, теперь проза перерабатывается в стихи — белый стих. Эту редакцию «Гипериона» принято называть Metrische Fassung, Метрической (т. е. стихотворной) редакцией; ее датируют ноябрем 1794— январем 1795. До нас дошло два отрывка: 184 и 64 стиха (один двойной лист и три одинарных). Начиная (или продолжая) работу, автор перегнул двойной лист еще раз вдоль и стал писать слева прозаический текст, справа — стихотворный. Так на первой, второй и третьей страницах; на четвертой оба столбца исписаны стихами, которые продолжаются на следующих листках. На двойном листе — стихи 1—81, на прочих — 82—248.
Но отброшена не только форма; похоже, что отброшены и идеалы «Фрагмента»:
«Я почти вовсе утратил вкус к тихим мелодиям человеческой жизни, ко всему уютному, детскому.
Мне было непонятно, как мог мне когда-то нравиться Гомер.
Я стал путешествовать; и часто желал я вечно быть в пути».
В своих скитаниях герой, будучи в городе W., слышит о человеке, о «мудреце», недавно поселившемся в загородном доме, и решается посетить его.
«Я нашел его в его тополевой роще. Он сидел возле статуи, — и прелестный мальчик стоял перед ним...
Он спросил меня, каковы показались мне люди во время моего путешествия.
— Более животны, нежели божественны, — ответствовал я ему.
— Это потому, — молвил он, — что столь немногие из них человечны».
И дальше:
«Мы не смеем отрекаться от нашего благородства, мы должны хранить в чистоте и святости прообраз (Vorbild) всяческого бытия. Масштаб, коим мы мерим природу, должен быть безграничен, и неодолимо стремление сформировать бесформенное по тому праобразу (Urbild), который мы носим в себе, и подчинить неподатливую материю священному закону единства. Но чем горше страдание в борьбе с нею, тем больше для нас искушение нетерпеливо отбросить прочь божественное оружие, отдаться в плен судьбе и нашим чувствам, отречься от разума и превратиться в животных, — или же если мы, ожесточенные сопротивлением природы, боремся с нею не для того, чтобы в ней и тем самым между ею и божественным в нас воцарился мир, но для того, чтобы уничтожить ее, если мы насильственно уничтожаем всякую потребность, отвергаем всякую восприимчивость и таким образом разрываем прекрасные узы, соединяющие нас с другими умами, — мы превращаем мир вокруг себя в пустыню, а прошедшее делаем прообразом безнадежного будущего; <...>