Выбрать главу

4. Пирог из вчерашнего дня

Дед мой известен миру как Паньоль. Он — знаменитый французский концептуалист, что означает в нашем случае — скандалист, зачинщик всевозможных провокаций и создатель кошмарных инсталляций, сопровождаемых фейерверком трепотни.

Паньоль болтается по миру, правда, уже не лазит по стенам знаменитых зданий на специальных канатах, но все еще пирует в помойных ящиках и рассылает критикам свое дерьмо и прочие гадости, что, впрочем, есть плагиат. Однако он оспаривает первенство Дюшана в этом вопросе, и вполне возможно, он прав.

Быть внучкой Паньоля — это и почетно, и накладно, но в моей личной ситуации это в первую очередь неудобно. У Паньоля нет обязательств перед миром и людьми, он сам по себе, и если я хочу погреться в лучах его славы, мое дело, как я это устрою. А если мне не хочется соединять свое имя с Паньолевым, опять же — мое дело, как я смогу этого избежать.

Мама никогда не рассказывала мне о своем отце. В детстве я была уверена, что она родилась, как сиротка в сказке, из макового зерна и бабкиной слезы. Про родительский дом речи не было никогда, неизвестно было даже, где этот дом находился. Поэтому я долго не знала, что у меня есть живой дед.

Во времена моей юности в советских газетах и журналах проскальзывали сведения о безобразиях Паньоля, но безобразия причесывали, смазывали брильянтином и обливали духами, потому что тогда Паньоль еще был коммунистом. Это нам, компании молодых и принципиальных жриц и жрецов свободы, уверовавших в высокое назначение искусства, не нравилось. Коммуняк, да еще западных, мы не любили. Но выходки Паньоля одобряли. Наш парень!

Сообщение о том, что знаменитый Паньоль — мой родной дед, упало на мою голову как снег в июле, но мне предписали сохранять это невероятное приключение в тайне. Рассказала мне об этом Сима по поводу приезда Паньоля в СССР. Рассказала на всякий случай, если Паньоль вспомнит о дочери и внучке. Мама встречаться с ним не станет, объяснила, а мне, возможно, стоит встретиться. Но никто из моих друзей, включая ближайшую подругу Машу, не должен знать, что у меня возник дед и зовут его Паньоль. Потому что, если Паньоль о нас с мамой забыл, это лучше для нас обеих.

Я тут же смекнула, что если мой родной дед родился в Варшаве, как сообщают журналы, там должен был быть и мамин отчий дом. Естественно, об этом лучше не знать никому, даже подруге Маше. И лучше, если Паньоль не станет нас с мамой разыскивать. Все же эта позиция укрепилась в моем сознании не сразу. Поначалу жутко хотелось ткнуть пальцем в газетный лист или журнальную страницу и хвастливо сообщить: «Между прочим, Паньоль — мой дед. Какая сволочь!»

Первые такие позывы я погасила силой воли. А потом никакой воли уже не требовалось. Желание погасло. Приехав в Израиль, я поначалу и не вспомнила о Паньоле. Потом в порыве отчаяния написала ему, просила рекомендации к местным искусствоведам. Ответа не поступило, но к тому времени я уже поняла, что рекомендация Паньоля — штука опасная. Врагов у него много, особенно в моем цехе.

Я не стала продолжать поиски. Тут уж и Чумины уговоры не помогли. Не хотела я встречаться с дедом, который не хотел меня знать. Только Чумино упрямство не знает пределов. Она аккуратно переписала старый адрес деда в записную книжку и прищурилась. Этот прищур я знала. Он означал: ты, мол, как себе хочешь, а я, Чума, сдаваться не собираюсь. Пришлось пойти на шантаж. Я страшилась встречи с дедом, но и у Чумы был свой страх. Она тогда еще не знала, что дядя Саша Белоконь умер, и боялась, что он узнает о ее существовании как-нибудь не так.

— Пока он обо мне ничего не знает, у меня есть отец, — бубнила Чума. — И я не хочу его потерять.

Вот и пришлось пригрозить: если Чума разыщет Паньоля, я сообщу дяде Саше, что в Израиле у него объявилась дочь. Ну а потом мы вместе оплакали дядю Сашу Белоконя. А спустя некоторое время случилась проклятая выставка. Когда Чума исчезла, я оказалась круглой сиротой. Иногда изливала душу Маре, но облегчения это не приносило. Чума была повернута ко мне всей полостью своей души, а Мара разве что форточку приоткрывала. И то сказать: Чумина душа — ночь со всей ее чуткой осторожной глубиной. Может испугать до смерти, но может и убаюкать, приласкать, открыть тайну, заворожить. А Марина душа — грозовые сумерки, так и слышишь, как пролетают бесчисленные разряды. И что бы Мара ни говорила, о ком бы ни рассказывала, все у нее о себе. Нет там места, в этой душе, ни для чего и ни для кого другого. Слушает внимательно, но слышит вряд ли. В пустыне и с ней не страшно, а вот оказаться вдвоем с Марой на необитаемом острове… нет, такого я бы себе не пожелала.