В первый раз меня провели по Капуе с месяц назад. Тогда мы шли в другую сторону: с юга, к невольничьему рынку. Тогда я шёл туи с верёвкой на поясе — теперь шёл без верёвки, но мой статус остался примерно тем же. Руки и голова были свободны — я смотрел по сторонам. Рассматривал город и людей.
Мужчины нам по пути попадались всё больше в туниках до колена, из некрашеной шерсти, бурой да серой, подпоясанные кто верёвкой, кто ремнём, — рабочий люд. У лавки стоял мужчина в одежде почище: по тунике сверху вниз сбегала узкая пурпурная полоса — это уже был показатель состоятельности. Дальше, через дорогу, не спеша прошёл гражданин в тоге, придерживая у плеча тяжёлые белые складки, — такого все (и мы) обходили стороной.
Мясник рубил свинину: его правое предплечье наискось пересекал старый рубец, от кисти до локтя, а нос мяснику давно своротили набок. Отстоял своё на песке арены, теперь торгует? Бывших бойцов выдавали шрамы. Как и бывших солдат.
Женщины шли с покрытой головой. Матрона в длинной столе, палла на волосах. На её пальцах блеснули кольца, — а мимо неё, прошмыгнула длинноволосая и босая девка. Протащила бадью девчонка в тунике на одно плечо. Одной половиной туники прикрываться на людях положено, другой — нечем.
Рабов на улицах тоже хватало. За матроной, согнувшись под корзиной, семенил мальчишка; двое тащили носилки с тюками, третий подгонял их в спину; у колодца стоял мужик с железным ошейником — на пластине виднелись буквы. Читать я их не умел, но и без того знал, о чём они: чей он и куда вернуть, если сбежит. В этот город меня привели так же — босого, с верёвкой на поясе. Ошейник, правда, надевать не стали: будущему гладиатору хватит и клейма позора, а оно без железа.
Кожа у каждого выдавала его работу. У грузчиков дублёная, тёмная; у менялы под навесом, в тени, белая, непривычная к солнцу; носильщик амфор оказался лицом чернее Нумида. От прилавка с тканями потянуло говором нараспев — греки? — а рядом сирийцы перекидывали через руку крашеный лён и торговались. Старики у стены роняли слова с другими, мягкими звуками, — явно не та латынь, что я сейчас учил по слову.
Босых шло много. Кто обут — уже не из последних.
Мостовая под ногами лежала хорошая: плита к плите, с уклоном к краям, чтобы дождевая вода стекала в лотки сама. У нас в Сибири новые тротуары обычно три зимы пучило от морозов — а эту мостовую клали давно, на совесть.
Пахло осенью, и пахло в каждой части улицы по-разному: навозом от мулов и волов, что тянулись к бойням, дымом кузниц, где мерно били молотом по металлу, свежим хлебом от пекарни у ворот. За углом давили первое масло, и потянуло запашком оливы. У прачечной шибануло аммиаком, резко, до слёз, — я задержал дыхание и прибавил шагу.
Посреди города развернулся форум: базилика, храмы, столы менял. И речь здесь звучала иначе, не как на улицах. На рынке стоял сплошной быстрый лай, из которого я вылавливал одно-два слова из десяти; тут слова ложились раздельно, ровно и веско, каждое на своё место. Смысла я по-прежнему не улавливал — но и глухому слышно, что так говорят те, кому обычно спешить некуда. На нашу колонну поглядывали и сверху, с крыш и из окон. Мальчишка бежал сбоку и тыкал в Ворона пальцем, пока мать не его окликнула; пожилой в тоге плюнул под ноги колонне и отвернулся.
Солнце поднялось выше крыш, тени под ногами укоротились, а за форумом улицы пошли на север и запрудились народом. Народ стекался к арене отовсюду, семьями, с корзинами, с детьми на закорках. Гвалт впереди густел и вставал волной. Нас стиснуло в потоке, колонна сбилась плотнее, и охранник впереди заработал локтями. Рыжий Катурикс водил плечами, разминал шею, Спикул и Ворон шли спокойно.
В голове всплыли воспоминания.
Газпром-Арена. «Зенит» — ЦСКА. По эстакаде я поднимался в реке из шарфов, сине-бело-голубых и красно-синих вперемешку, и наверху, на дальнем ярусе, ровно и тяжело били в барабан. Чаша вспыхнула ярким светом, внизу лёг зелёный прямоугольник поля, подстриженный до нитки; в дальнем углу за оцеплением красно-синим пятном жался гостевой сектор, над ним колыхались флаги, и оттуда через всё поле тянуло сизым дымом фаера. Команды вышли из-под трибуны — и шестьдесят тысяч глоток взяли одну ноту. Одновременно. В один голос. Волна пошла по секторам, докатилась, подхватила и меня; мяч на поле ударил в перекладину, рёв на миг оборвался, ахнул и обрушился обратно, вдвое громче. Я орал вместе со всеми. Гол.
Тогда орали из-за забитого гола. Самое страшное, что могло тогда стрястись на поле, — небольшая травма, красная карточка да нулевая ничья. Домой болельщики расходились охрипшие, но целые и довольные.