Глава V
Благовестие
В самом деле, глаза Калхаса оживились, и лицо его изменилось, когда ему подали пишу в шатре римского полководца. Со страшными усилиями он мог владеть собой и подавлять неутолимый голод. Уже давно полный обед не подавался даже за столом Элеазара, так как страдания, причиняемые голодом беднейшим классам в Иерусалиме, достигли ужасной степени, беспримерной в истории народов. Лициний дивился тому, с каким самообладанием его гость пользовался оказанным ему гостеприимством. Старик решил не выдать своим лицом нужд осажденных. Это было благородное чувство воина, которое римлянин мог оценить по достоинству, и Лициний повернулся спиной к своему заложнику и стал у входа в палатку, под предлогом, что ему нужно отдать кой-какие приказания центурионам, но на самом деле с целью дать возможность Калхасу утолить свой голод незаметно для постороннего глаза.
Усевшись затем на стуле внутри палатки, полководец вежливо предложил гостю последовать его примеру. Палящее солнце отвесно светило на длинные ряды белых шатров, и его лучи отражались на щитах, шлемах и латах, расположенных в образцовом порядке у входа в каждую палатку. Время было уже позднее; не слышалось пения веселых стрекоз, и не было никакого следа жизни и растительности на растрескавшейся земле, выровненной и блестевшей от сильного зноя. Теперь был час отдыха и покоя даже в лагере осаждающих, и усыпляющую тишину полдня только изредка нарушал топот и ржание стреноженной лошади или крик беспокойного мула. Палимый солнцем вне шатра и задыхающийся от зноя в шатре, даже дисциплинированный воин легиона готов был роптать на свои полотняные палатки и напрасно вздыхал, мечтая наяву о свежем ветерке Пренесты, обильном тенью Тибуре и северном ветре, обвевающем дубы на снежных вершинах Апеннин.
В стоянке полководца низ палатки был поднят на высоту локтя для доступа воздуха, и струя ветерка только слегка шевелила бахрому его туники. К косяку поддерживавшему его солдатскую палатку были прислонены седло мула и запасные латы. На деревянном навесе, служившем постелью, лежали записные дощечки генерала и чертеж башни Антонии. Простое терракотовое блюдо содержало пищу, предложенную его гостю; теперь оно было почти пусто, как и глиняная большая чаша, куда были вылиты остатки из бурдюка.
Усевшись, Лициний снял шлем, но остался в латах. Калхас, одетый в длинный черный плащ, устремил свой кроткий взгляд на хозяина. Человек войны и человек мира, казалось, были погружены в одну мысль, исключавшую все другие.
Несколько времени их разговор состоял из общих фраз; они говорили о дисциплине лагеря, плодородии Сирии, отдаленности от Рима, о различных странах, где бились римские армии и выходили победителями. Затем Лициний, без всяких обиняков, чистосердечно заговорил со своим гостем.
– В ваших рядах, – сказал римлянин, – есть один герой, о котором мне хотелось бы получить известие, потому что я его люблю, как сына. Наши называют его светловолосым заложником, и среди храбрых защитников Иерусалима нет ни одного, кому бы они так дивились и вместе с тем кого бы так боялись. Сам я видал вчера, как он спас вашу армию от полного поражения под стенами.
– Это Эска! – воскликнул Калхас. – Эска, некогда царек одного бретонского племени, потом сделавшийся твоим рабом в Риме.
– Именно, – подхватил Лициний, – и хотя он считался рабом, он был благороднейшим и самым отважным человеком. Ты говоришь, что он когда-то был главой бретонского племени? Как ты узнал это? Он никогда не говорил мне о том, кто он и откуда.
– Я знаю его, – отвечал Калхас. – Он живет с нами, как родной, разделяет наши несчастия и борется с опасностью, как будто он один из вождей Израиля. Для меня и для тех, кто мне дорог, он гораздо дороже сына. Мы вместе бежали из Рима: мой брат, его дочь и этот юный бретонец. Много раз на безмятежных волнах Эгейского моря рассказывал он мне о своем детстве, юности, защите своего народа от ваших солдат, ужасных военных хитростях, путем которых бретонцы были побеждены, и о том, с какой отвагой сам он сталкивался с вашими легионами. Говорил он мне и о том, как первые уроки, полученные им в детстве, внушили ему не питать ненависти к завоевателям, и о том, что первые слова, произнесенные им, были латинскими.