— Алло, Гэс, это доктор! Вот что, э… пошлите-ка мне лошадей. Пожалуй, снег слишком глубок для машины. Еду за восемь миль на юг… хорошо… А? Черта с два я хочу ехать! Смотрите сами не засните! Что?.. Всего доброго, Гэс, поторопитесь!
Снова его шаги по лестнице. Он спокойно ходит по выстывшей комнате и одевается. Рассеянно покашливает. Кэрол делает вид, что спит. Она так сладко дремлет, что ей не хочется говорить. На клочке бумаги прямо на комоде он пишет — она слышит скрип карандаша по мраморной доске, — куда едет. Он уходит голодный, продрогший, покорный. А она, заспанная, с любовью думает о том, какой он мужественный, и рисует себе, как он едет среди ночи на отдаленную ферму к простым перепуганным людям, как детишки у окна поджидают его. Он вдруг становится в ее глазах таким же героем, как радист, который при кораблекрушении не оставляет аппарата, или путешественник, изнуренный лихорадкой, покинутый проводниками, но идущий все вперед и вперед сквозь девственные леса…
В шесть, когда в белесоватом свете уже выступают серыми четырехугольниками кресла, она слышит его шаги на крыльце. Слышит, как он возится с топкой центрального отопления, прочищает решетку, сгребает золу, набирает совком хрустящий уголь, который потом с грохотом сыплется на колосники, стучит вьюшками, — в этих ежедневных звуках провинциальной жизни впервые звучит для нее что-то бодрое и стойкое, красочное и свободное. Она представляет себе топку: пламя, то бледное, то металлически золотое, когда на него сыплется угольная пыль, взвивающиеся языки и призрачные багровые огоньки, не излучающие света, скользящие между темными кусками угля.
В постели чудесно, и она думает о том, что, когда она встанет, в доме уже будет тепло. Какая она была гадкая! Чего стоили все ее фантазии по сравнению с его трудолюбием!
Она просыпается опять, когда он ложится в постель.
— Кажется, будто ты ушел всего несколько минут назад!
— Я проездил четыре часа. Сделал женщине операцию аппендицита прямо на кухне. Она чуть не погибла, но мне все-таки удалось вытянуть ее. На волосок была… Да, Барни рассказывал, что он в воскресенье подстрелил десять кроликов.
Он мгновенно уснул — час отдыха перед тем, как снова встать и приготовиться к утреннему приему фермеров, являющихся всегда спозаранку… «Как странно, — подумала она, — то, что для нее было минутой дремотных видений, для него означало дальнюю поездку в чужой дом, где он вскрыл живот женщине, спас ей жизнь».
Нужно ли после этого удивляться, что он презирал бездельников Уэстлейка и Мак-Ганума? Мог ли праздный Гай Поллок понять такое искусство и такую выносливость?!.
Вдруг Кенникот проворчал:
— Четверть восьмого! Ты не собираешься вставать к завтраку?
И сразу он превратился из героя и труженика науки в обыкновенного раздражительного человека, которому не мешало бы побриться. Они пили кофе, ели лепешки и колбасу и говорили о том, какой ужасный пояс из крокодиловой кожи завела себе миссис Мак-Ганум. За будничными хлопотами забылись и ночные фантазии и утреннее отрезвление.
Человек с поврежденной ногой, которого привезли с фермы в воскресенье, показался Кэрол знакомым. Он сидел в качалке, в глубине дровяного фургона, и его бледное лицо было искажено болью, которую усиливала тряска от езды. Больная нога была вытянута и лежала на покрытом попоной ящике из-под крахмала. Невзрачная, но бодрая фермерша правила лошадью и помогла Кенникоту ввести ковылявшего мужа в дом.
— Хэлвор Нельсон хватил себя топором по ноге: изрядная рана, — сказал Кенникот.
Кэрол убежала в другой конец комнаты и по-детски разволновалась, когда ее послали за полотенцем и тазом воды. Кенникот усадил фермера на стул и сказал:
— Ну вот и хорошо, Хэлвор! Не пройдет и месяца, как вы снова будете чинить заборы и тянуть водку!
Жена его с равнодушным выражением лица сидела на диване. Мужская кожаная куртка, из-под которой выглядывали какие-то кофты, делала ее неуклюжей. Шелковая с цветочками косынка сползала на морщинистую шею. Белые шерстяные перчатки лежали на коленях.
Кенникот стащил с пораненной ноги толстый красный «немецкий» носок, потом бесконечное множество других, из серой и белой шерсти, и, наконец, намотанный спиралью бинт. Нога была нездорового, мертвенно-белого цвета, с черными примятыми волосками, и на ней вздувшаяся багровая полоса. Кэрол содрогнулась. Это уже не было человеческой плотью, розовым сверкающим атласом, воспеваемым влюбленными поэтами.
Кенникот осмотрел рану, улыбнулся Хэлвору и его жене и протянул:
— Как это вас угораздило? Лучше и нарочно не сделать!