— Вашей восторженности, — ответила и вздохнула Лидия Петровна.
А вздыхаете почему?
— Потому что таких, как вы, радующихся весне и всему вокруг, могло быть значительно больше.
— Нас много. Нас очень много. Все! — сказал Корепанов. — И мы строим, создаем. И это — наша весна! Плакатная патетика, думаете? Нет, это патетика жизни. В ней что-то плакатное есть, верно. Но, право же, она от этого не становится хуже.
Зазвонили стенные часы в предоперационной.
— Девять, — сказала Вербовая. — В десять у вас консультация в тюремной больнице. Вы не забыли?
— Да, в десять. А у нас еще пропасть работы.
— Я сама сделаю обход, — сказала Вербовая. — Только Никишина давайте вместе посмотрим. Ему, кажется, стало немного лучше. Но он все еще без сознания, и это меня тревожит.
Сознание к Никишину вернулось на третий день. Он долго не мог понять, где находится. Потом увидел сидящую рядом на табурете мать. Она дремала. Никишин окликнул ее:
— Мама!
Она вздрогнула и очнулась. На исхудалом лице появился испуг. Потом она поняла, что сознание вернулось к сыну, и обрадовалась, вся подалась вперед.
От прикосновения ее дрожащих рук, от радости, что вспыхнула в глазах, от ласкового голоса у Андрея вдруг защемило в горле. Он пересилил себя и спросил:
— Где это мы, мама?
Палата была маленькая, всего на две койки. Вторая кровать для матери — прилечь, если устанет. И хоть никого из посторонних не было и подслушать никто не мог, мать рассказывала шепотом, наклонившись к самому лицу сына.
Он слушал. Потом ему вдруг нестерпимо захотелось спать… Когда проснулся, в палате было светло. Вместо матери на табурете сидел Корепанов.
— Ну, как ты себя чувствуешь? — спросил он.
Никишин несколько секунд молча смотрел Алексею прямо в глаза. Потом спросил:
— Вы все знаете?
— Знаю! — ответил Корепанов.
Никишин помолчал.
— Не будет этого больше, Алексей Платонович.
— Верю.
Иван Севастьянович всегда говорил, что операционный стол роднит больного и хирурга. Сейчас, когда Никишин быстро выздоравливал, Алексей часто вспоминал эти слова. И в самом деле, вот привозят чужого человека, кладешь ты его на операционный стол, склоняешься над ним со скальпелем в руках — и твое отношение уже меняется, родным тебе становится этот человек, близким.
Вначале Алексей даже стыдился этого чувства. Ну, куда это годится! Смотришь на больного, который вчера умирал, а сегодня выздоравливает, и… спазма к горлу подкатывает. Девчонкам это еще, пожалуй, пристало, но врачу, да еще хирургу… Хирург должен всегда оставаться спокойным, и уж чего-чего, а сентиментальности у него быть не должно.
Как-то еще в госпитале в минуту откровенности он поделился своими сомнениями с Иваном Севастьяновичем. Старик нахмурился. «Стыдиться? — спросил он строго. — Чего стыдиться? Хорошего человеческого чувства? Ложный это стыд. А ложный стыд, как известно, хуже бесстыдства. Можно, конечно, хмурить брови, когда хочется улыбаться, прятать руки в карманы, когда хочется обнять. Но оставаться холодным и равнодушным просто невозможно. Если ты, конечно, человек».
«Да нет же, сентиментальность это все. Никишин писал кляузу в обком, хулиганил, пьянствовал, наконец залез на склад, отстреливался от милиции. Почему же я укрываю его? Потому что дал слово? Может быть, и поэтому. Но прежде, чем дать его, я думал… А мог бы и не давать. Нет, не мог. Не мог? А как же закон? Ведь закон обязывает…»
Закон! Алексея всю жизнь учили уважать закон. Этому учил его отец, учителя в школе, профессора в институте, Иван Севастьянович и пропагандист Назимов. Интересно, что сказал бы он сейчас? Пожалуй, не одобрил бы. Он сказал бы, что это — ложная порядочность. Дал слово потому, что иначе не мог. Спас человека. А теперь пускай закон решает, как быть. Ты поступил правильно, что спас. Ведь даже приговоренного к смерти не казнят, если он болен, — раньше вылечат… Интеллигентщина все это.
Нет, Назимов никогда не сказал бы так, если бы знал все. А что он должен знать? Ведь Никишин тогда ничего не обещал. А если и обещал потом, какое же это имеет значение? Ведь признание вины не снимает ответственности. Оно может лишь в какой-то мере смягчить наказание. Да нет, дорогой Петр Андреевич! Не в одном обещании дело. Если б видели, какими глазами смотрел Никишин, когда пришел в себя! Если бы вы были рядом в ту минуту, вы не обвинили бы в интеллигентщине. «Нет, я не попираю наших законов. Просто законы пока не могут принять во внимание той интонации, с которой были произнесены эти слова: «Не будет этого больше, Алексей Платонович», и выражение глаз, и скорбно-виноватую улыбку…»